— Сколь казаков оставил за те деньги? — спросил Гореванов.
— Девятерых не досчитались... Ох, братцы мои, какую силищу противу нас кинули! Убоялась царица Сакмарской станицы! Устрашилась паче ханства Крымского! Гордитесь, есаулы! Атаман, кличь сюды Фильку Соловарова, у него в Яицком городке родня завелась, пущай потолкует хитро. За это вот серебро ихнюю старшину подкупить бы, чтоб яицкие противу нас не ходили. Ей-бо, Ивашка!.. Да чегой-то вы рожи воротите?
Репьев ответил:
— Филька семью загодя в Яицкий городок услал, а запрошлой ночью сам убег.
Порохов лицом потемнел еще больше.
Репьев серебро лямкой увязал, к атаману подвинул. Стал у Порохова распытывать, каково неприятельских региментов устроение, сколь их число, артиллерия какая, когда на Сакмару ждать. От вялых Васькиных ответов надежды, какие и были, напрочь рушились.
Принялись было сызнова решать, какой заслон от ядер, от ружейного боя скоро воздвигнуть можно, и поднялся тут молчун Овсянников.
— Дозвольте, есаулы, мне сказать.
Говорил он столь редко, что и голос его забывали.
Вздохнул широкой грудью и ушиб есаулов тихим басом:
— Станицу без боя сдать надо.
Кто-то крякнул удивленно.
— Сдать! — припечатал Ермил. — Ино крови прольем реки, а конец все один. Сила и солому ломит, Сажай, атаман, на конь всех, кто усидеть может, и уводи отсель. Мы, мужики да бабы, да ребятенки, останемся на милость божью. Понятно, что выпорют, да на заводы вернут. Бедко, обидно, да иного никоторого пути нету.
Дума такая не у Ермила одного на уме вертелась... Репьев мундир обветшалый одернул, пригладил редкие волосы.
— Диспозиция такова, что викторию одержать нету нам никакой возможности. Ретирады ж сам осударь Петр Лексеич претерпел не единожды, кхе...
Гореванов нашел взглядом отца Тихона, он в уголке сутулился зябко.
— Что скажешь, отче?
— Молю владыку всевышнего и к тебе, атаман, слезно припадаю: да не прольется кровь невинная, напрасная. Уведи от Голгофы избранных тобой. Аз же грешный молиться буду за спасение ваше, покуда жив...
— Сам здесь остаться мыслишь?
— Достойно ли покинуть в день черный паству свою?..
Стомленный теплом, Порохов спал сидя, к стене привалясь. Топорщилась все еще мокрая от талого снега борода, брови и во сне озабоченно сомкнуты на переносье.
— Пущай отоспится, — вполголоса сказал Гореванов. — Ступайте, есаулы.
Поднялись. Но не уходили. Репьев за всех вопросил:
— Пошто свои мысли прячешь? Казаков да солдат увести согласный ли?
На отца Тихона кивнул:
— Слыхали? Поп остается, а атаману бежать? Кто уходить намерился, удерживать тех не буду, смертей напрасных сам не хочу.
— Не дело говоришь. — Овсянников покачал головой.
— Ступайте.
Уходили понурой чередой. От двери по полу стлался холодный пар.
— Ахмет, извиняй, брат, забыл тебя-то спросить...
— Пошто спрашивать? Ты остался — Ахмет остался, ты пошел — Ахмет пошел.
— А тебе чего, отец Тихон?
Поп, на спящего Порохова косясь, зашептал горячо:
— Христом-богом прошу, возьми с собою супругу мою... Сбереги агницу кроткую!
— А вот ты и будь казакам замест пророка Моисея, вкупе с Репьевым их ведите, и Фрося при тебе. Я ж — один. Смерть мне — во благо, ибо мертвые срама не имут...
Отец Тихон остановил атамана:
— Размысли здраво. Знаю, готов ты на муки за люди своя. Но умерь гордыню, раб божий. Иное мужество надобно днесь — мужество с собою совладать и уйти. Есаулы к уходу зовут не ради жизни твоей — дабы дело не умерло...
Благословил троекратно, шубенку на плечи воздел, растворился в холодном тумане дверей, словно в облаке.
Студеный северный ветер тучи разогнал и утих к утру. Чистая и морозная вставала над снегами заря. Атаман собрал старшин.
— Уходим, есаулы. В сторону сибирскую, в леса необжитые Доведите всем жителям: кто силу в себе чает от темна до темна в седле быть, ночевать в сугробе, всяки лишенья терпеть — пущай с нами. Табун станичный врагам не оставим, каждый коня запасного возьмет. Обоз нам — обуза, в седельные сумы покласть одежу и харч. Оружие чтоб в исправности! Ермил, порохи, свинец раздай людям ружейным, а что останется, в переметны сумы...
— Я тута останусь...
— Не можно того, Ермил. Сказнят они есаула.
— В есаулах я ходил без году неделя, авось до смерти не запорют. Уйти же не можно: пахарь я, не казак. Да и не один теперь: ден с пятнадцать тому повенчал нас поп Тихон со вдовою крестьянскою, а ейные робятенки малы, слабеньки... Останусь я.
Порохов горько усмехнулся:
— Хмелен будет тебе медовый месяц. С лаской и таской.
Гореванов нагнулся, вытащил из-под стола седельную суму, Пороховым привезенную.
— Возьми, Ермил. Деньга не бог — а бережет да милует. Схорони подале, пригодится народу станичному.
— А вам?
— У нас, брат, сабли дороже золота.
Бабы не выли — плакали молча. Мужики, хошь и мороз, шапки поснимали. Отец Тихон напутственную молитву произнес. Супруга его Ефросинья свет Кузьмовна с другими бабами поодаль стояла, и атаман с трудом заставил себя не глядеть в ее сторону. Во второй раз Фросю в бедах оставлял — стыд вечный казаку Гореванову...
Ермил Овсянников уходящим поклонился в пояс.
— Исполать вам, атаман с есаулами, что роздых нам был, что воли мужик понюхал сладкой. Прощевайте, дай вам бог удачи.
И атаман ему, а потом народу на четыре стороны поклоны отдал:
— Не поминайте лихом. Коль живы будем, весть дадим.
— Храни тя бог, атаман, — отвечали ему. — Сыщешь место укромно да пашенно, не забудь!
Впереди Порохов плетью взмахнул, свистнул. Двинулись всадники. Прости-прощай, вольная станица...
Чисто небо, да короток зимний день. За спиною заря еще теплится, а впереди в морозном тумане сумерки уж грядут. И слава богу: дозоры яицкие во тьме миновать бы, исход свой не оказать, хотя б на день отдалить разгром покинутой станицы. В степи мороз, на сердце холод...
Гореванов с вьючным конем в поводу отъехал в сторону, обочь встал. Оглянулся. Ни огонька. Темна станица. Движутся конники чередою молчаливой, ровно на похоронах. Без малого полторы сотни. Казаки, солдаты, мужики. В одежах овчинных, в шапках казачьих, в малахаях. Кой-где бабьи полушалки из козьей шерсти — рисковые женки в путь отважились.
Впереди Васька Порохов, ему здешняя округа ведома, вдоль и поперек изъезжена. За Пороховым ведет Репьев солдат да мужиков. Эти к седлу менее привычны, им в середке идти. Позади Ахмет с татарами да башкирами, для обережи, чтоб вороги внезапно сзади не ударили. Дойдут до земель башкирских, тогда Ахмет с Васькой местами поменяются.
Гореванов подозвал Ахмета.
— Возьми своих десяток аль сколь пригоже будет. Скачи, друг, наобрат в станицу, вези попа с женою. Вовек себе не прощу, коль замордуют их! А и помилуют, на Башанлык воротят — комендант не простит... Гони, Ахмет! Упрется поп — силком вези! Ночь без снега быть сулит, по следу нас догонишь.
Малахай у Ахмета богатый, байский малахай. Сам осенью тупой стрелой лисиц бил, сам шил, сам носит теперь, гордится. Сверкнул улыбкой, крикнул своим — унеслась ватажка.
Шли ходко: лошади загодя вдоволь кормлены. Телег мешкотных нету. В ночи, крадучись, обтекали сонные острожки, собак не баламутя. Арапов-атаман хоть и держал коней под седлом, казаков под ружьем, а малые дороги заставами перекрыть не побеспокоился: никуды, мол, не денется голь перекатная, от казанских полков побежит к яицким куреням — лови да вяжи, государевы слуги.
Остановились на дневку подле кошар летних — плетни, глиною обмазаны, над речкой застывшей. Тут на рассвете догнал Ахмет. Гореванов с самой полуночи тревожился, их поджидая, и, увидя, просиял: у одного из татар булан жеребец в поводу, а в седле тулуп горой, а из него Фроси лицо... Но с какого угару Ахмет по морозу в тюбетейке летней щеголяет? Не поранен ли? Ахнул Гореванов: на другом-то коне отец Тихон в малахае Ахметовом, и весь арканом, ровно тюк, обвязан...