— Что с вами? Вам плохо? Может, к врачу проводить?
— К черту врачей! — огрызнулся Крошкин. — Без них тошно. Магазин, не знаете, до скольки открыт?
— А там сегодня не продают, — заметил сострадалец. — Воскресенье. Но, если вы не против, у меня кое-что найдется. Составите компанию?
Дни шли, а от Пряхина не было ни письма, ни звонка. Марфин тоже больше не показывался, Крошкин по-прежнему много болтал, суетился, взахлеб рассказывал, что в «Сосновом» — это люди, умеют отдыхать, умеют повеселиться, не то что в пропахшем грязью санатории. И ни слова, ни шуточки, которые бы позволили заподозрить в Крошкине хитроумнейшего похитителя ценностей. Да и был ли он им?
Кулагина это уже не интересовало. Все чаще вспоминалось свое отделение, тесный кабинетик с дешевым письменным столом, стоячая вешалка в углу, таблицы на стенах. Сидят там сейчас его ординаторы, не поднимая голов, пишут и в то же время болтают друг с другом, поминают небось не всегда добрым словом доктора Кулагина, считают оставшиеся вольные дни. А что их винить? Если на миг представить себя на их месте... Да, не позавидуешь.
Среди ночи Кулагин явственно услышал голос фельдшера Любы, зовущей его в приемный покой. «Сейчас иду!» — откликнулся он, с трудом преодолевая сон; откинул одеяло и сел.
Тишина была абсолютная. В городе такой не бывает, ибо и ночью город работает. Здесь же слух был как бы выключен, словно посадили в обшитый ватой старый бетонный бункер.
Кулагин пошевелился, скрипнула кровать. За окном пронесся чуть слышный вздох — это порыв ветра качнул верхушки сосен. Андрей Емельянович почувствовал, как пол леденит босые ноги, потер их одна о другую и снова лег. Пора возвращаться. Лошадь должна ходить в упряжке, и, если удастся дожить до пенсионного возраста, пусть даже не пробуют «провожать на заслуженный отдых». Пенсионные лютики-цветочки — это не для него.
Заснуть больше не удалось.
Под утро скрипнула рама, послышалось тяжелое дыхание. Крошкин спрыгнул с окна, сделал шаг вперед, стукнулся об угол стола, чертыхнулся шепотом и замер.
Кулагин зашевелился на кровати и вздохнул.
— Зажгите свет, Егор Петрович, — сказал он усталым голосом. — Я не сплю.
Крошкин щелкнул выключателем, присел на край кровати.
— Сердце? — спросил он участливо. — Может, сбегать позвать дежурную сестру? Или водочки выпьете, у меня в тумбочке есть полбутылки. Говорят, расширяет сосуды.
— Спасибо, Егор Петрович, не надо ничего, — сказал Кулагин. — С сердцем все в порядке. Просто грустно на душе... Вы лучше скажите, как ваши успехи?
— Порядок! — Крошкин сиял. Желтым пламенем вспыхивало золото зубов, галстук сдвинут набок — вид ухарский. — Поря-ядок! — Он встал и сладко потянулся. — Оч-чень милая женщина. Очень! Если бы не некоторые обстоятельства, я бы на такой темпер-р-р-раментной бусе, может быть, даже женился. Вообще-то ничего такого пока не было, дама себя уважает. Да и подруга некоторым образом... препятствовала.
Крошкин разделся, бросил вещи на стул, лег.
— Андрей Емельянович, — сказал он в темноту, — не спите?
— Нет, — ответил Кулагин. — Думаю.
— Хватит думать, док, пустое дело. Прошлого не исправишь, а будущего не угадаешь. Давайте-ка лучше завтра, то есть, вернее, уже сегодня вливайтесь к нам в компанию. Девочки, знаете ли, очень симпатичные. Преферансик можем сообразить, если хотите. Товарищ один есть, с севера приехал. Модник, правда; вы таких, наверное, не уважаете, но — душа парень. На гитаре играет, поет под Высоцкого, а в картах — мастак! Всунул мне сегодня на мизере шесть взяток. Понимаете, у меня в короткой масти одна восьмерка, и вот...
— Простите, — перебил Кулагин. — В картах не разбираюсь. И вообще, видно, свое отгулял. Что-то мысли всякие пошли: больницу вспомнил, как там без меня... Жена чего-то из головы не выходит. Хотел было подарок ей купить, ничего нет в магазине, одни надувные крокодилы. Ну зачем ей крокодил?
Крошкин долго еще ворочался в постели, чертыхался, тарахтел в темноте спичками, курил, но мало-помалу затих.
Когда Кулагин вернулся с утренней пробежки и принялся растирать себя полотенцем, сосед спал с открытым ртом, и в комнате, несмотря на приоткрытое окно, стойко держался запах винного перегара и лука.
Андрей Емельянович уже старательно мылил лицо перед зеркальцем, когда Крошкин, проснувшись, тяжело спустил ноги на пол и, поглаживая лысину, принялся отдуваться с мученическим видом. Вздыхал и охал он довольно долго, однако Кулагин не выказывал сочувствия к нему, мучившемуся с похмелья.
— Сосед, — произнес Крошкин голосом, полным страдания. — Сосед, уважьте несчастного сироту, подкиньте десятку. Отдам перед отъездом.
— Пожалуйста, — откликнулся Кулагин. — О чем разговор. Удивительно...
Тут он осекся. Чуть-чуть было не изумился вслух, что нет ничего более странного, чем обладать тысячными ценностями и выпрашивать десятку. Конечно, необычные бывают ситуации. Марк Твен даже обыграл похождения владельца банковского билета в миллион фунтов стерлингов, который никто не мог разменять. И все же безденежье Крошкина как будто выступало против версии Пряхина. «А, может, болтливый, не очень опрятный сосед — гений притворства и маскировки? Передо мной-то — зачем? А-а, не все ли равно. Скорее всего, женщины, карты — вот и истратил наличные».
Получив деньги, Крошкин ушел, и больше в этот день Кулагин его не видел. Завтракал и обедал Андрей Емельянович в одиночестве и ничуть не тяготился. День выдался совсем по-летнему жаркий. В лесу, на скрытых от ветра полянах, хорошо пригревало. Ни серо-зеленом моховом ковре, устилающем пригорки, кое-кто из отдыхающих уже пробовал загорать. Андрей Емельянович не рискнул: сверху мох казался сухим, но в глубине рука еще ощущала холод долгой зимы.
Кулагин шел по просеке вдоль черных, кривых столбов. Впереди, сердито крича, кружились вороны. Линия электропередачи нырнула в сырую ложбину, выбежала на бугор и уперлась в крашенный голубой краской забор. За забором между соснами выстроились легкие, один к одному, домики с забитыми крест-накрест окнами. Это был пионерлагерь, пока пустой и тихий, как бы застывший в ожидании того, близкого уже времени, когда появятся буйные хозяева, когда все здесь оживет, как в сказке о спящей царевне.
Из глубины лагеря медленно, не теряя достоинства, притрусил большой черно-белый пес с закрученным хвостом и, сев возле забора, уставился на человека умными карими глазами. Лаять он не собирался.
— Скучаешь? — спросил Кулагин, просовывая между штакетинами руку. Пес ткнулся под нее головой и от наслаждения закрыл глаза.
— Скучаешь, — утвердительно повторил Андрей Емельянович, шевеля пальцами в густой шерсти. — Ну, ничего, скоро приятели твои, пионеры, приедут, будут тебе и пляски и ласки. Все переменится, все... Как гласит классическая латынь: «Темпора мутантур эт нос мутамур ин иллис», что значит: «Времена меняются, и мы меняемся с ними...» Черта с два! Не меняемся мы, не хотим меняться. Мы даже гордимся, какие мы неизменные, непреклонные...
Пес, склонив голову набок, не отрываясь смотрел прямо в глаза — очевидно, не был знаком с сочинением известного биолога, который утверждал, что собаки не выносят человеческого взгляда.
— А может, я ошибаюсь? — продолжал свой монолог Андрей Емельянович. — Может быть, мы со временем все-таки становимся другими?
Кулагин готов был поклясться, что губы собаки искривились в подобии улыбки.
— Ну вот, ты смеешься. Нехорошо, пес. Все-таки я — гомо сапиенс, человек разумный. Разумный — значит, могу размышлять, сравнивать, делать выводы, а у тебя только инстинкты, рефлексы и никакого сознания. Вот кто у вас вожак? Тот, кто лучше всех хватает за горло. Своего — для дисциплины, чужака — для расправы, А у нас, людей, иначе, у нас за горло хватать нельзя. Потому что если хватать за горло, в коллективе останутся одни шавки. Знаешь, такие, которые чуть что переворачиваются на спинку кверху лапками. И получится мерзость... Трудно, псина, быть вожаком, ох как трудно: иногда надо и рыкнуть, а иногда и сделать вид, что ничего не заметил. Потому что люди, как, впрочем, и собаки, обладают чувством собственного достоинства, и когда вожаки, забывая об этом, предпочитают только рычать, такое лидерство плохо кончается для всех. В том числе и для самого вожака.