Выбрать главу

— Сохранилось. — Майя Антоновна испуганно стала сметать в портфель письма и открытки. — Там теперь Дворец пионеров.

От Милашевской Семченко направился в школу-коммуну «Муравейник», где работала Альбина Ивановна. И недалеко вроде, а поджилки тряслись. Когда шел к театру, было какое-то яростное равнодушие. Поймают и поймают, черт с ним! Но сейчас, после разговора с Милашевской, ему нужны были этот день и эта ночь. Завтра сам пойдет в губчека, чтобы не пускать Караваева и Ванечку по ложному следу. Ход их мыслей угадать было не трудно: сбежал, значит, виноват.

Семченко благополучно проскочил площадь, свернул на Успенскую. Здесь купил у корейца-разносчика пяток папирос и зашел в подворотню покурить. Успокоившись, двинулся дальше.

Пока шел, думал про Алферьева.

«Честно признаться, он мне никогда не нравился, — говорила Милашевская. — Хотя нужно отдать ему должное, интересный мужчина. Высокий, гибкий, в фигуре, знаете, что-то кавказское. Такое нервное тело, очень выразительное в движениях. По тому, как он сидит, как чай в стакан наливает, сразу можно угадать его настроение. А лицо, наоборот, неподвижное. Мимика самая банальная — улыбка, усмешка, взгляд исподлобья. Вот, пожалуй, и весь набор. Эсперанто, кстати, увлекался, как и вы. Даже брошюру какую-то издал по орфографии… Молодой еще, но с залысинами… У Чики из-за болезни волосики медленно росли — сейчас у многих детишек так, и он удивительно отца напоминал. Лоб, нос, рот, форма головы — все его. Только глаза Зиночкины. Мне кажется, она еще и потому с ним порвала, что он ей сына напоминал. Такое редко бывает, но бывает. У сильных натур. Я бы, например, так не смогла… Впрочем, вместе они почти не жили. Он вел беспорядочную жизнь — уезжал, приезжал, снова исчезал. Но расстались они не из-за этого. Он был видный эсер и, когда Зиночка ушла со сцены, пытался втянуть ее в дела своей партии. Ему нужна была жена-соратница. Зиночка же видела за всеми его планами только новую кровь, новые разрушения. Между прочим, я до сих пор не понимаю, как можно быть террористом, исповедуя одновременно эсперантизм с его доктриной любви и надежды. Видимо, эсперанто было для него способом самооправдания. Человек он сложный, путаный, с каким-то вечным наигрышем. А Зиночка говорила, что для артиста есть одиннадцатая заповедь: «Не фальшивь!» Сама она ей следовала неуклонно… Он ведь тоже из актеров. Из неудавшихся. Они и начинали вместе, еще в Доме интермедий. Был перед войной в Питере такой театрик. Вы хотите спросить, как же он с такой неразвитой мимикой на сцене играл? А вот играл, и даже нравилось на первых порах многим. За этой неподвижностью лица видели сдерживаемую страсть…»

Когда за спиной захлопнулась входная дверь школы, Семченко почувствовал некоторое облегчение, расслабился.

Альбину Ивановну он нашел в первой же комнате.

— Вы? — Она встала навстречу. — Слава богу, все обошлось! Да?

На ней была черная юбка и просторная, с треугольным вырезом полотняная блуза вроде матросской. Под вырезом смешно топорщился короткий, тоже полотняный галстучек, выглядевший ненужным привеском к ее простому костюму. В этом несоответствии была вся Альбина Ивановна: с одной стороны, подчеркнуто громкий голос, широкий шаг, грубо обрезанные волосы, манера курить, зажимая папиросу между большим и указательным пальцем, а с другой — застенчивость, скованность, трогательное умение удивляться самым обычным вещам. Все это при разговорах с ней давало Семченко ощущение собственной цельности и потому некоего не вполне осознаваемого превосходства.

— Поговорить надо, — сказал он.

В конце коридора, под лестницей, Альбина Ивановна толкнула низкую дверку:

— Входите.

В комнате был идеальный порядок, как в лейб-гвардейской казарме. Кровать застлана свежим покрывалом, на столе скатерть с ровными сгибами от глажки. Цветы в бутылке. Бутылка обернута листом бумаги, сколотым у верха булавкой. А рядом безобразная жестянка, набитая окурками. Альбина Ивановна словно стеснялась своей любви к порядку и для того, чтобы ее не принимали чересчур серьезно, водрузила на самом видном месте эту жестянку.

— Вы никогда ко мне не приходили. — Она брезгливо потянула из жестянки окурок, зажгла спичку. — Что-то случилось?

— Да вот зашел, — сказал Семченко и вдруг начал рассказывать о том, что Казароза советовала изменить в пантомиме «Долой языковые барьеры». Он все хорошо понял и запомнил, как оказалось, хотя в тот момент, слушая ее, думал совсем о другом.

— Вы должны все исправить, — закончил он, напирая на слово «должны».

— Конечно, — кивнула Альбина Ивановна. — Это вполне разумные предложения. Но если бы я даже была с ними не согласна, все равно исправила бы. В память о ней… Игнатий Федорович отнес в театр деньги на похороны. Взяли из клубного фонда… Минуточку, я запишу, чтобы не забыть.

Пока она писала, Семченко встал, подошел к книжной полке. Эсперантистская литература стояла на ней отдельно, с краю. Он сразу отметил коричневый корешок «Фундаменто де эсперанто», и это было как условный знак, дающий право на доверие. И он сам, и Альбина Ивановна только-только еще вступили на этот путь, не как Линев, которому книга Заменгофа — все равно что букварь академику.

— Альбина Ивановна, сколько вы слышали вчера выстрелов? Три или четыре?

— Три. — Она задумалась. — Или четыре. Не могу сказать наверное… А что?

Не отвечая, Семченко механически взял с полки какую-то брошюру, и бросилась в глаза фамилия автора — Алферьев.

— Это брошюра о правилах написания на эсперанто славянских имен собственных и географических названий, — пояснила Альбина Ивановна. — Главным образом русских и польских.

— Откуда она у вас?

— Игнатий Федорович дал. Я собираюсь писать варшавским эсперантистам, в клуб «Зелена звязда».

— Зачем? — грозно спросил Семченко.

Альбина Ивановна вспыхнула:

— Ведь вы сами писали туда!

— Мало ли. — Семченко сунул брошюру за гашник. — Я ее возьму.

Мысленно протянул брошюру Ванечке с Караваевым: «Вот, можете убедиться. Ваши подозрения безосновательны: Линев писал Алферьеву как эсперантист эсперантисту. И только!» Впрочем, было еще второе письмо.

— Берите, потом вернете Игнатию Федоровичу.

— Пойду, — сказал Семченко. — Пора.

— Вы только затем и приходили, чтобы объяснить мне про пантомиму?

— Пожалуй…

— А почему вас арестовали вчера? Поверьте, я не из бабьего любопытства спрашиваю. Мне это важно… Мне все про вас важно.

— Потом поговорим. — Семченко протянул ей руку.

Она вложила в его ладонь свою.

— Вы всем женщинам подаете руку первым? Или только мне?

— Всем, — сказал Семченко.

По коридору Альбина Ивановна шла медленно, и он тоже умерил шаг. У выхода, когда от стеклянных дверей класса их заслонил выступ коридорной печи, она внезапно придержала его за рукав.

— Николай Семенович, еще минутку! Вы ответите мне на один вопрос?

— Ну? — равнодушно спросил Семченко, думая о том, куда теперь идти. Нужно было, конечно, разыскать Линева, но за тем наверняка следят, если уже не арестовали.

— Эта певица, Казароза… Вы ее любили? Я почему-то сразу об этом подумала, как увидела вас вместе. И потом, когда она пела… Вы ее любили, да? Я хочу знать. — Задохнувшись, она перешла на шепот. — Я имею право это знать… Боже, что я говорю, дура!

Отдаленный плеск детских голосов доносился из глубины особняка.

— Теперь уже все равно. — Он резко отнял руку. Только что была мысль попросить разрешения посидеть в ее комнатке до вечера, но сейчас невозможно стало об этом говорить. — Альбина Ивановна, почему вы занялись эсперанто?

— Потому, — шепотом ответила она. — Хорошо, что вы хоть это наконец поняли…

«А вот Казароза из-за Алферьева эсперанто не изучала, — подумал Семченко. — Может, и не любила его?»