9
Из редакции Вадим отправился не домой, а на другой конец города, в Слободскую Заимку. Там, неподалеку от вокзала, находилась контора железной дороги, где служил Линев. Тот вышел ровно в шесть часов вместе со всеми служащими, но вскоре отделился от них и двинулся в сторону университета. Прижимаясь к заборам, Вадим последовал за ним.
Возле одного из университетских флигелей стоял доктор Сикорский. Несмотря на жару, он был в черном, застегнутом на все пуговицы люстриновом пиджаке, в шляпе и держался так, словно аршин проглотил — прямой, узколицый, бледный. Заметив его, Линев что-то крикнул не по-русски, они обменялись рукопожатьем и дальше пошли рядом.
Вацлав Михайлович Сикорский заведовал в университете анатомическим музеем. Месяца два назад по заданию Семченко Вадим ходил туда с экскурсией буртымских кооператоров. Самым ярким воспоминанием, которое он вынес из этой экскурсии, был заспиртованный в особой колбе мозг профессора Геркеля, первого декана медицинского факультета. Сикорский подробно рассказывал о научных и административных заслугах профессора, перечислял его титулы, полученные исключительно благодаря серому сгустку в колбе, его величине, весу и количеству извилин. Но на Вадима профессорский мозг произвел тягостное впечатление, поскольку как раз наводил на размышления о тщете всех этих заслуг и титулов. В конце концов ему в музее сделалось дурно, и какая-то сердобольная кооператорша отпаивала его в коридоре водой, приговаривая: «Профессора́! Только детей стращать…»
Иногда Сикорский приносил в редакцию заметки на санитарно-гигиенические темы. При чтении их становилось понятно, почему у него всегда такое скорбно-брезгливое выражение лица.
Возле ботанического сада сидела на перевернутом ящике торговка квасом. Линев купил у нее два стакана и протянул один Сикорскому. Тот помотал головой. Линев тут же, не отрываясь, выпил его стакан, а со своим, подхватив Сикорского под руку, отошел в тень тополей. Здесь он начал пить квас уже мелкими глоточками. Сикорский стоял рядом и в чем-то убеждал Линева, что-то ему втолковывал. «Про венерические болезни объясняет, — решил Вадим. — Велит квасу не пить». Но когда подкрался за штакетником поближе, услышал совсем другое, никакого отношения к гигиене не имеющее.
— Вавилонская башня, — долетали до него отдельные слова. — Эсперантизм изживает себя… Нужно взглянуть правде в глаза…
Линев, слушая, тянул квас с таким острым блаженством на лице, какое Вадиму редко случалось наблюдать в подобных ситуациях у пожилых людей. Тоже захотелось квасу — невыносимо, до головокружения. Линев и Сикорский медленно пошли дальше по улице, а Вадим подскочил к торговке. Способность что-либо соображать вернулась к нему после третьего стакана, и когда она вернулась, оба эсперантиста уже исчезли из виду.
Вадим сунулся в одну сторону, в другую — нет.
«Тоже мне, Шерлок Холмс», — выругался он и побрел домой, хотя честно намеревался следить за Линевым до вечера и, может быть, даже ночью. Определенного плана действий у него не было — просто следить, и все. Вдруг что-нибудь подозрительное обнаружится?
Дома, у калитки, прибит был фанерный почтовый ящик. Почему он вдруг решил заглянуть туда, Вадим и сам не знал. Будто под локоть толкнули. Заглянул и увидел на дне белую полоску. Сразу не по себе стало: кто ему будет писать и зачем? Последний раз письмо пришло год назад, после смерти отца — сестра написала из Казани, что осенью на могилу приедет, да так и не приехала.
Вадим отодвинул планку, какая-то труха посыпалась, и вместе с ней порхнул сложенный пополам листок бумаги без конверта — значит, прямо в ящик опустили. Вадим опасливо развернул листок — письмо отстукано на машинке, вверху заголовок прописными буквами:
«Флорино счастье».
Ниже:
«Счастье пришло ко мне, и я спешу передать его вам, чтобы не прервалась цепь счастья. Эта переписка началась в 1900 году ученым-философом Флориным. Она должна обойти вокруг света шесть раз. Тогда на всей земле воцарится счастье. Кто прервет переписку, будет несчастлив. Это пророчество сбывается с тех пор, как началась переписка. Обратите внимание на третий день после получения письма: вас ждет счастье. Загадайте желание, и оно сбудется через три дня на четвертый. Перепишите это письмо два раза и вместе с ним самим передайте или пошлите трем людям, которым вы всей душой желаете добра и счастья».
Вадим покрутил листок — ни его имени, ни подписи. Вспомнил: что-то похожее рассказывал года три назад Генька Ходырев, сосед. Положишь, будто в конверт рубль бумажный, отошлешь по секретному адресу, а там тоже человек отошлет куда-то, и в конце концов выйдет, что вместо рубля получишь десять.
Вадим перечитал письмо, и грустно стало. Никому он не нужен, никто ему настоящего письма не напишет. Вот и палисадник зарос травой, лишь возле калитки алел сам собой выросший марьин корень — бог весть какая вода на киселе тем цветам, что сажала мать. А через улицу, в палисаднике Ходыревых, цвели аккуратными рядами высаженные астры и георгины.
На крыше ходыревского дома торчали три вертушки — две жестяные и одна деревянная. Сейчас они не крутились. Днем Генька подвязывал их веревочками, а по ночам отпускал на свободу. Даже при небольшом ветре, вращаясь, они издавали жуткие, леденящие душу звуки, которые, как полагал Генька, должны отпугивать воров и бандитов. «А у самого отец вор оказался», — подумал Вадим, глядя на раскрашенные вертушки, отдаленно напоминавшие георгины. Сжимая письмо в руке, он поднялся на крыльцо и тут заметил, что дверь открыта. Это уж и вовсе было странно. Воровать у него нечего, конечно. Все, что можно было бы своровать, он сам зимой на рынке продал. Но странно все-таки — письмо это, дверь открытая.
Решил: «Перепишу и отдам кому-нибудь. Мало ли что…»
Он пошарил под рогожкой, куда, чтобы не потерять, клал обычно ключ, уходя из дому, — ключа не было. Вадим осторожно прокрался через сени, потянул дверь в комнату.
На кровати спал Семченко.
10
Пока гуляли по городу, Майя Антоновна все выспрашивала, как и почему он увлекся эсперанто. Семченко говорил про госпиталь, про доктора Сикорского, про революцию в Венгрии и Баварии.
— И все-таки, — приставала она, — что стояло у вас на первом месте? Международная обстановка или внутреннее побуждение?
И тогда он рассказал про своего отца.
Отец, слесарь паровозного депо, был толстовец. Мяса не ел и жене с сыном лишь по праздникам разрешал побаловаться холодцом или пельменями. Сапог не носил. Поскольку сапоги шили из кожи убитых животных, он даже летом ходил в особых, сделанных на заказ тонких катанках. И это в Кунгуре, где каждый второй — сапожник! Иконы из горницы вынесены были в холодную комнату, а на божнице стоял портрет Льва Толстого. Вечерами отец читал матери вслух книжки издательства «Посредник» и злился, если она засыпала. Все это продолжалось года два. Потом в депо случилась забастовка, дрались с полицией, и отец, хотя в забастовке не участвовал, в драке принял участие самое активное. Когда его выгнали из депо, он в первый же вечер напился, а на другой день последние рубли потратил на новенькие хромачи. Семченко было в то время лет двенадцать, но на всю жизнь запомнилось, как отец приплясывал по горнице в этих хромачах и кричал: «В лудильщики пойду, мать! Осенью кабанчика закоптим!»
В двадцатом году Семченко отца не понимал. Позднее понимал, пожалуй, но с собственными эсперантистскими увлечениями никак не связывал. И лишь сегодня подумал вдруг, что все не просто так, что эта идея о правильной и справедливой жизни, мучившая отца, через много лет отозвалась и в сыне. По-своему, разумеется, потому что время другое. И дед был такой же — молодым добирался до Алтая, искал земной рай, Беловодское царство.
Семченко не надеялся, что Майя Антоновна его поймет, но она, похоже, поняла, потому что вопросов больше не задавала, и сразу раздражение ушло, захотелось еще рассказывать.
У гостиничного подъезда они простились, причем Семченко, пользуясь правами, которые дает старость, первым протянул ей руку. «Милая девушка, — думал он, смотря вслед Майе Антоновне. — Очень милая…»