Все это Семченко сообразил, пока бежал в дом и искал карандаш. Может быть, и раньше. Эти рассуждения были ему уже не нужны, как и рисунок на подоконнике. Но он не торопился. Он хотел осторожно, медленно, через хорошо памятные подробности прийти к той догадке, которая осенила его при взгляде на козу Бильку. Догадка была смутная, неопределенная. Она мелькнула внезапно, без всякого, казалось бы, предварительного размышления, наитием, и теперь Семченко подбирался к ней снова, уже логическим путем. Было, правда, опасение, что она может раствориться в частностях, исчезнуть. Но и оставить ее в себе только как догадку он тоже опасался.
Тот человек вошел со двора, здесь не возникало никаких сомнений. Но куда он делся потом? Этот рыжий идист его не видел и не мог видеть, если говорит правду. Когда разбилась лампочка, он бросился вниз, а тот человек еще оставался наверху. Его могли заметить они с Вадимом, но не заметили, потому что на лестнице было темно, а внизу хлопнула дверь, и они решили, что человек, разбивший лампочку, успел выскочить наружу. Между тем он остался на месте, прижался к стене на площадке, и в запале они пробежали мимо. Потом, услышав крики с улицы, он прошел через актовый зал в училище и затаился где-нибудь до утра. Или ушел, после того как увели Балина. Во всяком случае, ни Балин, ни Караваев со своими помощниками его не видели.
Тот человек, войдя в дверь черного хода, уже знал, что они с Вадимом прошли здесь до него. Как он мог это узнать?
Возможны два варианта: либо подкараулил возле училища, либо выследил по дороге. Первый вариант Семченко отбросил — о том, что он собирается идти в училище, никто не знал. Он и сам про себя этого не знал еще днем. Кроме того, за теми, кто по каким-то причинам мог оказаться возле училища, то есть за Балиным и Линевым, велось наблюдение.
Значит, выследил.
Но когда? Если еще днем, то или через Альбину Ивановну, или через Милашевскую. Такое допущение Семченко всерьез рассматривать не стал. Ни у той, ни у другой не было причин доносить кому-то о его посещении. Да они и не знали, куда он после отправится. Просто на улице выследить тоже не могли — он был настороже и сразу бы заметил за собой хвост. Тем более человека знакомого, раз тот лампочку разбил. В этом Ванечка был прав.
Вот тут-то и явилась коза Билька, чтобы все наконец объяснить.
15
На следующее утро Вадим Аркадьевич в гостиницу не пошел, решил встретить Семченко у школы, в шесть часов.
Сидя дома, перебирал фотографии.
Красивая женщина выходит из моря. Полные руки опущены, в счастливом изнеможении растворены губы, влажно блестят бедра, безнадежно распрямилась «шестимесячная» — вечный кадр, новая Венера рождается из пены черноморского побережья.
Наденька, Надя!
Вадим Аркадьевич вспоминал, как года за три перед войной Надя впервые поехала к морю, в дом отдыха. Одна, без него. Сейчас сын с невесткой чуть не каждый год ездят на юг, и это в порядке вещей, никого не удивляет. Вадим Аркадьевич даже не всегда ходит их провожать. А тогда перрон был заполнен провожающими — приходили целыми семействами. Слышались рыдания; мужья, жены, дети и родители толпой бежали вслед за уходящим поездом, словно прощались навсегда, а не на месяц. В окнах вагонов виднелись расплющенные, зареванные лица отпускниц, отпускники мрачно затягивались папиросами, и вечный дух российской дороги, великих пространств, сулящих долгую разлуку, витал над перроном областного вокзала.
И там, в Ялте, Надя встретила Осипова, ставшего пляжным фотографом.
Году в двадцать пятом он внезапно исчез из города, хотя в редакции к тому времени сидел прочно, поскольку писал отличные фельетоны. Сыновья его уже выросли, работали на сепараторном заводе, неплохо зарабатывали, и жена, по-видимому, вздохнула с облегчением, когда Осипов исчез. Даже розыск объявлять не стала.
Но странно было, как способен человек переломить судьбу. Надя рассказывала, что Осипов почти не постарел, ходит по пляжам, отбивая клиентов, в особенности женщин, у других фотографов. Носит войлочную шляпу, держит кавказскую овчарку по кличке Эзоп. Вадим Аркадьевич живо представлял себе, как этот тощий человек с лицом раскаявшегося абрека волочит по крымской гальке свою треногу, как щелкает пальцами, обещая детям не банальную птичку, а цикаду — об этом, смеясь, говорила Надя. Губернский философ, променявший кумышку на терпкий сок массандровских виноградников, имевший идею и отбросивший ее, потому что с высоты этой идеи увидел жизнь — прекрасную и пустую, короткую и сладкую, как вино «Педро», привезенное Надей из Ялты.
Пили его вдвоем, сын спал, и это был последний вечер, когда они еще были молоды, пили вдвоем вино, сидя на кухне, и, как положено людям, которые прощаются с молодостью, думали и говорили только о настоящем.
Сворачивая с Монастырской на Петропавловскую, Вадим едва не наехал на Наденьку. Она в последний момент успела отскочить. Большой ржавый бидон мотнулся в ее руке, крышка на нем брякнула, и Вадим понял, что бидон пустой.
— Задавишь ведь! — Улыбаясь, Наденька отвела со лба челку.
— Керосину нет, — соврал Вадим. — Сейчас мимо лавки проезжал.
— Не ври, — строго сказала она. — Я второй раз иду.
— Уж и соврать нельзя! — Вадим посмотрел на нее со значением. — Значит, философ Флорин мне завтра счастье обещает?
Во избежание возможных неприятностей он еще накануне переписал письмо и, долго не раздумывая, положил в ящики к соседям.
— Переписал, да? — Наденька обрадовалась. — А как ты догадался, что это я его подбросила?
— Секрет фирмы. «Кабаков и сыновья», частное сыскное бюро. Находим преступника в трехдневный срок с помощью столоверчения… Садись. — Вадим подвинулся. — Заедем ко мне. Николая Семеновича проведаем.
— А что он у тебя делает?
— Да тут история вышла с тем разноглазым… Помнишь, приходил?
— Дался им этот международный язык, — попеняла Наденька, залезая в бричку. — Чего по-русски-то не разговаривать?
В ее словах Вадим узнал собственные — с удовольствием, но и не без некоторого разочарования, что своих слов не нашла.
Усевшись, она расправила юбку, и это ее быстрое легкое движение заставило Вадима на мгновение одеревенеть.
Когда поехали, крышка на бидоне начала брякать. Поморщившись, Наденька положила ее на сиденье. Это Вадима тоже взволновало. Он увидел тут извечное женское стремление к порядку, покою и тишине и подумал, что Семченко ничего бы такого не заметил. Да и Казароза вполне могла оставить крышку на месте, и та брякала бы, действуя на нервы, всю дорогу. Каждому свое.
— Он со странностями все-таки, твой Семченко, — тараторила Наденька. — Тебя не было как-то, гимнастерку постирал на дворе и часа два в редакции голый просидел. А потом вдруг застеснялся и надел еще мокрую… У него на левой руке, у плеча, звезда в круге выколота.
— Это знак эсперантистский. В госпитале ему выкололи.
— Чтобы, значит, и на теле печать была. — Наденька вздохнула.
А Вадим решил, что, если когда-нибудь у него будет своя идея про жизнь, он тоже придумает для нее знак. Выкалывать, может, и не станет, но обязательно придумает, потому что у настоящей идеи всегда есть свой знак.
Подрагивая, проплывали мимо заборы, кое-где в огородах уже начинала цвести картошка. У заборов ботва была серая от пыли, дальше — густо-зеленая.
«Впрочем, можно и выколоть, — думал Вадим. — Только не у плеча, как Семченко, а на груди, возле сердца». Вот они с Наденькой поженятся, и в первую ночь, в постели, она увидит у него на груди этот знак. Тронет пальчиком и спросит: «Что это?»
Когда приехали, Наденька взяла свой бидон и пошла к калитке. «Боится, что сопрут», — сообразил Вадим, обматывая вожжи вокруг штакетины, и соображение это было почему-то неприятно.
Семченко полулежал на кровати, откинув голову к прутьям спинки и свесив ноги. На животе он держал соседского кота. Коту на животе у Семченко было неуютно, он прижимал голову, напруживал задние лапы и тоскливо озирался, норовя удрать. Но Семченко держал его крепко, гладил основательно — от ушей до самого хвоста.