— Твой? — Семченко кивнул на кота.
— Соседский… Отпустите его.
Семченко приподнял руку — не держим, дескать, и кот, вопреки его ожиданиям, тут же сиганул с кровати па пол. Здесь его подхватила Наденька. Она села на стул, положила кота к себе на колени. Тот сразу затих, даже не попытался вырваться. Видно было, как ему удобно у нее на коленях. Он весь расслабился, растекся, начал щуриться и умильно задирать голову, чтобы плотнее ощутить прикосновение ее ладошки. Выражение обреченности на его морде исчезло, и через минуту комната наполнилась, тихим, удовлетворенным тарахтеньем — коту было хорошо, он чуть не лопался от мурлыканья.
— Ла-апушка. — Наденька продолжала гладить кота, который уже окончательно впал в нирвану. — Сейчас проверим, образованный ты или нет. — Она склонилась к коту и, ероша ему шерсть на загривке, спросила: — Кот, а кот! Ты Пушкина знаешь?
При этом дунула ему в ухо: «Пух-х-шкина».
Кот дернулся и ошарашенно замотал головой.
— Не знает, — сказала Наденька, и Вадим заметил, что Семченко впервые посмотрел на нее с интересом.
— При Колчаке у нас на квартире один чех стоял, — сообщила она. — У него тоже был кот. Рыжий такой котяра. И не на «кис-кис» откликался, а на «чи-чи-чи». У них в Чехии все кошки на «чи-чи-чи» откликаются… Николай Семенович, а на эсперанто как кошек подзывают?
— С ними уж как-нибудь договоримся. — Семченко слез с кровати, подошел к окну. — Слушай, Кабаков, Билька, она чья?
— Коза, что ли?
— Ну, белая такая, один рог обломан.
— Ходыревых… А что?
— Шорника Ходырева?
— Его самого забрали недавно. За воровство… А сына мы сейчас встретили, домой пошел.
— А первого числа в училище его не видел? — Семченко глубоко вздохнул, в горле у него что-то пискнуло.
— В зале-то не видел, а возле училища ошивался…
— Кстати, — лукаво улыбнулась Наденька, — это он мне письмо про Флорино счастье подбросил. Генька… Давно за мной бегает. Я ему сколько раз говорила: бес-по-лез-но! А не понимает по-человечески.
— Скоро поймет, — пообещал Вадим.
16
Второго июля, перед тем как они с Вадимом пошли в Стефановское училище, Семченко смотрел на козу Бильку. Она стояла перед воротами дома напротив и блеяла — вначале гордо, с сознанием исполненного долга, потом с обидой, что не впускают. Он еще подумал тогда: чего не впускают? В доме кто-то был, занавеска на окне шевелилась, однако никто не выходил, чтобы отворить калитку, и теперь это казалось странным, наводило на размышление.
Семченко опять мысленно поставил Бильку на то место, где она стояла позавчера. Увидел ее нелепо подергивающийся хвост, грузное вымя. И себя увидел как бы со стороны, из окна дома напротив. Он тогда как раз думал про коз, понимал их, жалел и не мог не распознать обиду в Билькином голосе. Билька тоже знала, что в доме кто-то есть. И знала, наверное, кто. С того места, где она стояла, можно было различить колыхание занавески, дрожание натянутой тесьмы, открывшуюся на мгновение полоску темноты за желто-голубым ситцем. Дело было не в Бильке, она-то уж ни в чем перед своими хозяевами не провинилась. Это его, Семченко, в окно углядели и не хотели выходить.
Отсюда его выследили, от этого самого дома.
— Куда вы? — вскинулся Кабаков.
Не ответив, Семченко медленно дошагал до двери, постоял немного, потом рывком распахнул ее, выбежал во двор. Долго и бестолково крутил вертушку на калитке, пока не догадался отодвинуть внизу деревянную планку, в три прыжка пересек улицу и рванул наружную дверь ходыревского дома. Та не поддавалась. Рванул еще раз, еще, навалился всем телом, даже не пытаясь понять, в какую сторону она открывается. Ручка больно ткнулась в подреберье, и Семченко внезапно успокоился. Теперь уже было все равно. Прижимаясь к стене, он дошел до угла дома, дернул сыромятный шнур в калитке. Лязгнула, поднимаясь, щеколда, Семченко ступил во двор. Под сапогами хрустнули прутья метлы. Уже не таясь, он схватился за ручку двери, ведущей в комнаты, потряс ее — дверь была заложена изнутри на крючок, чуть хлябала в косяках.
— Открой! Лучше открой, гаденыш!
Подождал немного, тиская ручку, и опять закричал:
— Не откроешь, спалю к чертовой матери!
Раздались тихие шаги, крючок, подскочив, звякнул о петлю, но дверь не открылась. Семченко потянул ее на себя — она отошла с долгим переливчатым скрипом, и в двух шагах От порога он увидел Геньку Ходырева с браунингом в руке. Точно таким же, как у рыжего идиста.
— Ты что? — Семченко пошел на него грудью. — Ты что же это делаешь, гаденыш?
Генька начал отступать к окнам, браунинг висел в его руке дулом вниз. Пятясь, задел бедром стол, пошатнулся. Семченко бросился к нему, притиснул в угол. Дом был старый, прогнивший, стена откликнулась на удар, за обшивкой что-то зашуршало, посыпалось. На божнице, над их головами, с металлическим стуком упала иконка.
Семченко прижал Геньку к стене — так, чтобы нельзя было перехватить браунинг другой рукой. Впрочем, Генька и не собирался этого делать. Еще до того, как Семченко крутанул ему предплечье, он развел пальцы, и браунинг ткнулся в пол.
Подобрав его, Семченко выволок Геньку на улицу, толкнул к бричке, а сам начал разматывать вожжи, обвязанные вокруг штакетника.
— За что вы его? — бросился к нему Вадим.
Глобус занервничал, всхрапнул, несколько раз подкинул голову и начал пятиться от ограды, натягивая вожжи. Семченко все не мог их размотать. Он хотел подтянуть Глобуса к себе, перехватился поближе к его морде и вдруг заметил, что вожжи какие-то странные — узкие, толстые, а на ощупь шершавые и как бы зернистые.
«Приводные ремни!» — с ужасом вспомнил он.
На обрывке приводного ремня, принесенном из депо, отец дома бритву правил. Но тот был пошире. Видно, для вожжей Ходырев разрезал ремни на две половинки — вдоль.
«Раньше-то я где был!» — Семченко помял вожжи и явственно услышал запах мыльной пены — воспоминание жило в подушечках пальцев. Обернулся к Вадиму:
— Ты где вожжи взял?
— У него купил. — Тот сделал шаг к Геньке. — Как вы договорились в батарее, сразу и купил. Сами же велели! Еще и Глобуса не было… Сдачи восемьсот рублей я вам тринадцатого числа вернул, а вы Пустыреву отдали. Не помните, что ли?
— А папаню сгноят там, — сказал Генька. Скособочившись, он стоял возле брички, тянул тонкую шею и тяжело сглатывал — точь-в-точь, как его отец на суде. Рубаха болталась поверх штанов. Странным казалось, что в этом тщедушном теле подростка живет такая изворотливая и осмотрительная ненависть.
А у Семченко и ненависти сейчас не было, лишь пустота безнадежности, слабостью отдававшая в ноги. Он все-таки до последней минуты надеялся на ошибку, как с рыжим идистом, готовился встретить врага, расчетливого и таинственного в своих намерениях, ждал этой встречи, словно первого свидания, а встретил собственную тень — даже не сегодняшнюю, мальчишку-мстителя, гусенка, которого и ударить стыдно.
— Знал? — коротко спросил Семченко.
— Нет. — Генька, сжавшись, затряс головой. — Честное слово, нет! Думал, курсант этот… Позавчера понял, когда вы пробоины считали. Я за сценой стоял…
— Ясно… Браунинг у тебя откуда?
— С прошлого года он у него, — суетливо встрял Вадим. — Английский, из того же эшелона. И патронов было три коробки.
— Что же ты в меня там стрелять стал? — жалобно проговорил Семченко. — На улице-то не мог?
— Да я не хотел.
— Зачем принес тогда?
— Так… Представить только.
И Семченко внезапно поверил ему. Генькин отец сидел в тюрьме, а лошади с изготовленной им упряжью работали на Республику — и Глобус, и те, что в веслянском кооперативе, и другие. На воскреснике наверняка такие были. Если Генька способен придумать философа Флорина, он способен идти по городу, представляя, как Семченко, этот не желающий ничего понимать грозный обвинитель, падает на землю с пулей в сердце. Это были похожие игры — в мщение и во всемирное счастье. Особенно теперь, когда оружие еще было вещью привычной, куда более необходимой, чем, например, кофейник.