Сам Вадим с козами мало общался. Отец служил метранпажем в земской типографии и держать «деревянную скотинку» считал ниже своего достоинства. В девятнадцатом году его расстреляли белые за отказ разбирать типографские машины для эвакуации на восток. А мать еще раньше умерла от брюшняка, зимой восемнадцатого. От них осталась единственная фотография — сидят на фоне драпировок и гипсовых капителей в фотоателье молодые, испуганные, и мать нарочно выставила вперед руку с обручальным кольцом.
А Линев уже шпарил на эсперанто. Это у него в самом деле здорово получалось — легко так, без натуги, будто анекдот рассказывает. Но долго. Томясь, Вадим стал разглядывать зал. Нигде никаких украшений, плакатов, лишь алые банты приколоты к шторам да на деревянной рампе сцены, сбоку, изображен молотобоец с вписанной в красный круг зеленой пятиконечной звездой на запоне — эмблемой пролетарского эсперантизма. От Семченко Вадим знал, что эсперантисты старого толка рисуют одну зеленую звезду, без круга.
Тускло блестели под потолком две электрические лампочки. Линев вдохновенно вещал о чем-то со сцены, хотя большая половина зала явно его не понимала. Вадим прикрыл глаза, посидел так немного и задремал, сохраняя на лице, чтобы не обидеть Семченко, выражение вдумчивого и уважительного интереса.
4
Пообедав в гостиничном ресторане, Семченко поднялся в номер отдохнуть. Прилег, не раздеваясь, на кровать и попробовал вспомнить хоть что-нибудь на эсперанто. Он его совсем забыл, начисто. Английский помнил, мог газеты читать, а эсперанто забыл. Впрочем, его и тогда интересовал не столько сам язык, сколько то, что за ним открывалось!
Линев объявил:
— Гимн эсперантистов. Исполняют Тамара и Клавдия Бусыгины и Роза Вейцман.
Разговорного эсперанто Семченко не понимал, а слова гимна знал и сразу почувствовал себя увереннее. До этого все время было опасение, что Казароза попросит перевести речь Линева, а он тык-мык, и все. Врать пришлось бы. Но она сидела тихо, молчала. Семченко видел ее тонкую шею, волнистую мережку у ворота блузки, сквозь которую матово белела кожа, проколотую мочку маленького уха. «Серьги-то продала, видно», — решил он, деревенеющей от напряжения рукой ощущая острое плечико ее жакетки. Смотрела она не на девушек, а чуть вбок, туда, где в правом просцениуме стояли члены правления: наборщик Кадыр Минибаев, студент-историк Женя Балин, исполнявший обязанности секретаря клуба, Альбина Ивановна. Кого она там увидела?
Девушки, как считал Семченко, гимн пели неправильно, без должной бодрости. Иногда все разом, по-хороводному, поводили в сторону одной рукой, и это горизонтальное движение ему тоже не нравилось. Здесь нужен был жест вертикальный, ясный — гимн ведь! Аккомпанируя им на пианино, Линев подбадривающе вскидывал голову и чересчур высоко, с оглядкой на зал, поднимал над клавишами костлявые, по-неживому растопыренные пальцы. Он, видимо, хотел, чтобы присутствующие подхватили гимн. Несколько голосов неуверенно всплеснулись в разных концах зала и смолкли. Сам Семченко подпевать не стал, стеснялся Казарозы.
В паузах было слышно, как всхрапывает у входа пьяный курсант — громко, с клекотом в горле.
После выступал Женя Балин, рассказывал о переписке с другими клубами и зарубежными эсперантистами. В среднем выходило по одной и две десятых отправленных письма и по ноль сорок полученных на каждого члена клуба. Из зала, правда, последовали реплики в том смысле, что письма нужно делить на число активных членов, исключив балласт. Но другие кричали, что сегодня, мол, балласт, а завтра активный член, и образование не всем позволяет. Семченко по этому вопросу не высказывался. Сам он написал всего одно письмо в варшавский клуб «Зелена звязда», призывая эсперантистов бороться за немедленное прекращение интервенции против Советской России.
Затем Балин предложил выделить штатную должность секретаря по переписке с оплатой из фонда членских взносов. На эту должность он метил сам, но предложение никто не поддержал. Альбина Ивановна крикнула даже, что нечего плодить новое чиновничество, в котором неизвестно какие настроения могут возникнуть. При этом она взглянула на Семченко и, заметив, что он похлопал такой мысли, мгновенно залилась краской. Потом была силами питомцев Альбины Ивановны показана пантомима «Долой языковые барьеры!»
Семченко смотрел, слушал, хлопал, но тем не менее в течение всего вечера оставался странно равнодушен к тому, что происходило на сцене, интересуясь лишь тем, как отнесется к увиденному и услышанному Казароза. На все пытался смотреть ее глазами. Как будто узы, связывавшие его с этими людьми, распались, и промахи сегодняшнего вечера — долетавший с реки запах отбросов, убого малое число собравшихся, корыстное предложение Балина, неудача с хоровым исполнением гимна и выкрики пьяного курсанта — все это имело лишь тот смысл, что он, Семченко, выглядел перед Казарозой человеком пустым, провинциальным мечтателем, неграмотным и безвольным командиром, неспособным навести порядок во вверенном ему подразделении.
Год назад, в госпитале, он написал ей длинное письмо и отправил на адрес театра, но оно, наверное, не дошло. Семченко все искал случая ввернуть про это письмо, рассказать, как писал его, лежа на спине и поставив на живот самоучитель Девятнина, и никак не мог выбрать подходящий момент. О чем он писал, теперь уже невозможно было рассказать. Нечто бестолковое и возвышенное, должное показать, что он тоже не лыком шит. Легкое хвастовство, намеки на особой важности задание, при выполнении которого он будто и был ранен, и все это завершалось витиевато изложенной просьбой выслать свою фотографию. Сейчас Семченко был даже рад, что письмо не дошло. Но чрезвычайно существенным казалось одно обстоятельство — именно на эсперантистском самоучителе Девятнина писалось это письмо, как бы предвещая нынешнюю их встречу, и об этом непременно следовало упомянуть.
Еще он думал о том, как кончится вечер и они по безлюдным улицам пойдут к театру. Все будет как тогда, и она вспомнит его, узнает и поймет, что если судьба гонит по кругу, это не случайно. Это знак. И может быть, согласится встретиться с ним завтра, послезавтра. «Обычная певичка, — убеждал он себя. — Что ты в ней нашел?» Но сам понимал, что обычной певичкой она могла показаться лишь тому, другому, придумавшему ей это имя. Сердце сжималось от дурацкой обиды за нее, за себя. Это имя было печатью иного мира — обреченного, уходящего, но и загадочного в своей обреченности.
Казароза тронула его за плечо, по-деловому начала что-то объяснять про пантомиму, уверенно показывая, как лучше расставить детей на сцене, вворачивая непонятные театральные словечки, — спокойная красивая женщина, актриса, знающая свое дело, никакой обреченности, и Семченко вдруг подумал, что ей тяжело это диковинное имя, что она изжила его и только ждет человека, который помог бы сбросить эту тяжесть.
Линев сделал ему знак — пора, мол.
— Идемте, сейчас вам выступать. — Семченко взял Казарозу за локоть, повел к сцене.
Навстречу шагнула Альбина Ивановна, спросила, указывая на своих питомцев из «Муравейника»:
— Ну как?
— Нормально. — Семченко посмотрел на нее, словно на стену.
— Вы правду говорите? — просияла Альбина Ивановна. — Так важно знать ваше мнение…
У пианино стоял Кадыр Минибаев, в руках он держал кусок водосточной трубы.
— Чего это? — удивился Семченко. — Рупор, что ли?
— Световой эффект. — Кадыр повернул трубу, и Семченко увидел, что в один ее конец вставлено толстое стекло, обтянутое розовой пленкой. Потом он увидел на полу большую электрическую лампу. Лампа была вроде настольной, но без колпака и сидела на массивной стойке не вертикально, а под углом.