Однажды Сволин-старший подобрал исписанный сыном лоскут бересты и прочитал гладкие, но малопонятные его разуму строки:
Сплюнул старик и выругался:
— Богохульник! Набрался-таки бесовщины. Выпороть мало за такое! Грамотий!
Когда Степан проснулся, он заговорил с ним серьезным и предупредительным тоном. Укор, сострадание и гнев звучали в его голосе:
— Чой ты завыкаблучивался, стихами исходишь? Вовсе ведь бесовщина одолела! В жизни так: что не от бога, то от нечистого. Али мало я толковал с тобой об этом? Куда катишься, что тебя ждет? Не твоими руками кур щипать, Степка, — вот о чем помнить след. Библию учи. Это тебе не стихи — великая мудрость великих. Вдолби в башку: волки мы. Какую песню ни запоем — все волчий вой. Выть нам на задворках своей деревни, тут и околеем. Прожрем золото и околеем.
Степан невесело улыбнулся.
— Это ты правду говоришь, батя… Смертный приговор мы сами подписали себе. Хватит ли духу на эшафот подняться, вот о чем думать надо. А на писанину мою зачем сердиться. Затем и пишу — душу убаюкиваю. Только и всего.
— «Душу убаюкиваю», — передразнил его отец. — Скис весь, погляжу-так, расплелся, как лапоть худой. На меня гляди: башка седая, а носом не хлюпаю. Держусь, как боровик на пне. Вот, к примеру, на волю рвешься всё… Чего тебе даст воля? Малиновыми пирогами она тебя не встретит. Тебя мильтошники, как рябчика, в первую же ночь схватят. И встанешь ты к стенке под дуло. Без суда и следствия в расход пустят.
Степан молча слушал его, а думал о своем. Он хорошо изучил отца в земляном заточении и знал его как неглупого, но темного, суетного и фанатичного человека, способного в одно и то же мгновение вилять хвостом и показывать волчий оскал. И на этот раз он тоже выслушал его до конца. Заговорил, и голос Степана, как всегда, был твердым и уверенным:
— К стенке милее, чем гнить заживо. Дантов ад придумали мы для себя, не житьё.
Старик налился апоплексической синью, взорвался:
— Замолчь! Ослеп душой-те совсем. Вот — дверь, а вот — порог. Выметайся! Там тебе за фронтовые подвиги медаль во всё пузо повешают. Иди! Но таков уговор: отца ты не видел, ничего о нем слыхом не слыхивал. А я доживу своё и околею здесь. На народ не пойду, не верю в него, ненавижу всех. По мне: что Крутояры, что Кузяшкино болото — всё едино. Будь бы сила в плечах, да конь подо мной — пожил бы я еще, потешил душу. За такие вот «рыжики» не грешно шашкой махать. Крепко махал я в свое время! Старался. Сам Семенов приметил это, и эскадрон свой лучший под мое начало поставил. Дуракам такое доверие кто окажет? Не-е-ет, Степка, башковит я, и рука моя промашки не давала.
— Тебе сказывают, за то что красненьких в капусту рубил, Семенов по семьдесят «рыжиков» в месяц валил, — напомнил Степан. В такой ситуации он любил щекотать нервы отцу.
— Даром кто будет валить? За старание, за исправную службу и валил. Как же!
— Ты не пробовал нюхать эти «рыжики»? Они же кровью пахнут. Не деньги это — сгустки пролитой крови.
Старик не заорал на сына за его прямой и резкий разговор. Слушал и придирчиво рассматривал ладони своих рук, словно отыскивал на них признаки сухих мозолей от эфеса шашки или кровь, спекшуюся под ногтями. Ребром ладони стучал о кромку стола.
— Может, и прав ты. Золото, оно всегда рядом с кровью уживалось, оттого и в цене великой по свету ходит. Вон Кустов не брезговал, брал… Не разнюхивал, как ты.
Степан взъелся не на шутку:
— Что ты, батя, всё Кустова да Кустова трясешь? Что Кустов? — сам ему носил. Все вы: что ты, что Кустов, что Потехин — единым елейным маслом мазаны, все — обломки старого мира. Сычами с обломанными когтями жили после Октября на этой земле. На свою беду Советы простили вас, а к стенке бы надо. К сте-е-енке!
Слушая сына, старик мысленно смотрел на себя со стороны: вполне ли ловок был в жизни Дементий Максимович, всё ли урвал, что попадалось под его когтистую лапу?
— Уснул ты, что ли? — рассердился Степан на отца, довольно давно притихшего. — Приговор ему читаю, а он дрыхнет себе!
— Слушаю я, слушаю, Степа, — отозвался отец. — Ветер в верхах больно шумит.
— Ну, слушай. А я лаяться с тобой буду.
— Лайся, коли охота есть. Собака лает — ветер носит. Налаешься — спать крепче будешь.
Степан рывком поднялся и сел к столу, прибавил свет в лампе.
— Сколь с тобой ни живем, а всё как кобели цепные грыземся. Разные мы с тобой два полюса, по всем статьям разные: один к свету пробиться норовит, другой — дальше в землю стопудовой глыбой вгоняет его.
— Оно и видно — разные мы, — согласился старик. — Я в крови, как в нашей Иволге купался, а ты, чуть заприпахивало палёным — драпу дал. Разные мы и есть!
И вдруг старик заговорил о другом, прислушиваясь к ветру за дверями землянки:
— Теперя нам надо сидеть, Стёпа, здесь так, чтобы и старые наши тропинки муравой позаросли. Врагов у нас много. Мильтошники могут с собаками пойти. У них — служба, у нас — жись. Сны мне недобрые стали сниться: горы, лошади да мутные воды. В народе так толкуют: горы — к горю, мутная вода — к беде, лошади — к измене. Шибко сторожко жить теперь надо. Да грыземся вот… а на одной доске гробовой стоим. Ты думаешь, легко мне сносить грубости твои, думаешь, не ранят они сердце моё? Читаешь библию, так мотай на ус, учись жить-то.
Степан молчал. Смолк и Дементий Максимович, вслушиваясь в нарастающий шум сосен наверху. На душе его, как в сосновом бору в непогоду, было сумрачно, пустынно и смутно. Сон к нему в эту ночь не шел. Лишь под утро старик угомонил свои мысли и забылся.
И вот он, Дементий Сволин снова на боевом коне. В бинокль просматривает ковыльную забайкальскую степь. Конь под ним пляшет и рвет удила, под вестовым Елисеевым — тоже добрый конь, вороной масти с лысиной по морде.
Подскакал прапорщик Щеглов, он же командир разведки эскадрона и он же любимчик атамана Семенова. Сволин берет под козырек. Прапорщик, вздыбив коня, указывает рукой на впадину в степи, отдает рапорт:
— Господин капитан! Преследующие нас силы красных стоят бивуаком в трех километрах от нашего расположения. При них — четыре трехдюймовые пушки, пять станковых пулеметов, две кухни. Бивуак охраняется верховым патрулем, пулеметчиками.
— Вольно! — Сволин опускает руку. — Сотенных ко мне!
Явились сотенные. Отдает приказ:
— Спешенных поставить цепью, окружить бивуак красных и в пять ноль-ноль зажечь ковыль, но чтобы пламя по ветру на красных шло. Остальным приготовиться к конной атаке. В бой поведу самолично.
И вот вспыхнул ковыль, и огненное полукольцо побежало в глубину степи. Время! Сволин отдает команду:
— Шашки — вон! За мной, в атаку, рысью марш!
И понеслась по горящему ковылю быстрая лавина бешено всхрапывающих коней. Над нею — блеск озаренных пламенем клинков в руках кавалеристов. Плотно идут, стремительно. Сволин — впереди. В клубящемся дыму он видит цель. Взмах налево, направо, налево, направо… Под ударами падают, как кули с мукой, люди в новеньких шлемах с красными звездами во лбу.
И смяты, и порубаны — позади.
Сволин вылетает на простор, не охваченный дымом, и видит, как старательно пулеметчик красных посылает свинцовую струю по левому флангу его эскадрона. Разворот, шпоры. И вот уже конь под Сволиным вихрем взмывает над пулеметом. Пулеметчик захватывает руками голову и, побелев от ужаса, бежит прочь от пулемета. Но нет… От Сволина никто не уходил! Разворот коня, и вот уже клинок лихо опускается на голову молоденького пулеметчика. Смертельно раненный конь с размаху падает рядом с пулеметом, вместе с ним припадает к земле и Сволин. И, странное дело: из разрубленной им головы пулеметчика сыплются и катятся по земле «рыжики» — золотые империалы последнего монарха Руси. Точно такие, какими оплачивается служба Сволина. Он подбирается к пулеметчику и гребет, гребет горстями, пригоршнями совсем не пахнущие кровью дорогие «рыжики». Их много! И чувствует Сволин, как «рыжики», плотно осевшие в его карманах, неумолимо тянут его тело к земле. Беспокоит мысль: «Унесу ли?»