Потехин тоже возложил руку на грудь.
— Рай на милостыне стоит, Дементий Максимович. Чем богат — тем угостить рад. Живу — бога славлю — не последним куском.
Помолчали.
В углу, у шестка, кот истово гремел посудиной, долизывая содержимое. В окна брызнул свет идущей по деревне грузовой машины, пробежал по потолку, стенам и исчез так же внезапно, как и появился. А будильник, по-прежнему отсчитывая время, спрашивал: «Там как? Там как?»
Сволина все тянуло поделиться с Потехиным своими планами. Теперь он видел для этого самое подходящее время. Порылся в бороде и, рассматривая заскорузлые пальцы свои, заговорил:
— Со мной, Агафон Григорьевич, вот какая оказия содеялась. Тебе одному расскажу без утайки, токмо, как говорится, ешь пирог с грибами да держи язык за зубами. Не будь кикиморой. Значит так… Как получил телеграмму от Анны — помнишь? Выехал. Поезда шли до Смоленска. Шли и дальше, да пути были забиты составами: и тебе раненые, и тебе вакуированные. Техника, солдаты туда-сюда… Не помню теперя, на какой станции нашему поезду не было дано отправление. Немец, вишь, больно пер на Москву. Ну, волнение поднялось в народе. Поглядел бы ты, что творилось там. Жуть!
Сошел, значит, я с поезда, присел в стороне на старые шпалы, размышляю: как быть? Подходит парень из военных, мол, куда, отец, путь держишь. Обрисовал я ему всю картину, а он: «И мне в ту самую Духовщину, хоть камни с неба, попасть надо. Из командировки я».
Выбрались с ним на шоссейку.
Шибко по плохой дороге ехали, все больше лесом да в объезд. И под бомбежкой подыхали. Ночью дело было: в «пробку» угодили. Разговор пошел, будто немец окружение великое содеял и теперя все мы в том «мешке» оказались. Встречь нам большие колонны с фронта движутся и все больше ночью — и танки, и солдаты, и повозки, и орудия…
Шибко размышлять некогда было — ноги сами несли к Анне. В Духовщину значит. А что делать? Иду так-то… Солдаты глядят на меня и диву даются, мол, куда тебя, старого лешака, несет? Один против такого течения, рехнулся поди? А мне идти-то осталось, посчитай, сущий пустяк, да и обида заела: не успел Анну вызволить. Торчу рядом, а руки не подам ей. Думаю: «Коли смерть моя на подступах — так богу угодно, а возвертаться за так себе — не хочу. Прав таких не имею». Сам знаешь меня — козла упрямого.
Отошел от большой дороги да все пуще лесом держаться стал. Добро — дело по лету было. То на уме держал — схлынут передовые части и ослобонятся дороги. В домике лесничего и продыбал неделю целую. Он — тоже старик, да вдобавок на костыле. Ему не вакуация, а могила дороже.
Ну, пожили мы с ним так-то, а тут глядь, мать честная! Мотоциклеты к нам подкатывают. Немцы значит. Вывели нас — и в Духовщину покатили. Там, возле большого серого дома напротиву городской площади, нашего брата — хошь пруд прудь. Меня и ишо пятерых мужиков, вовсе уж ввечеру, к коменданту ввели. Комендант, барин лет в пятьдесят, с двумя подбородками, рыжий, плотный, как колхозный производитель. Голова, что твое колено, ни единого волоса. Грудь — в крестах. По правую руку с барином — девка наша, русская, сидит за переводчицу. Ну, та девка к нам. Дескать, господин капитан подбирает надежных людей для работы с населением. Вас он готов выслушать. Мужики молчат, жмутся, а я вышел вперед и, можно сказать, сам напросился. Комендант показал место возле стола. Сел, куда было деться. Девка стала спрашивать и писать — что хотел да кто таков. Думка моя была отпроситься. Стал отпрашиваться, а комендант башкой затряс, как лошадь. Ну, а девка пытает: из какого сословия, происхождения, с кем и за кого воевал. И протчее.
Я говорю, девка переводит мои слова, а комендант на стуле ерзает. Потом остановил девку. «Зер гут!» — говорит. Встал, подошел ко мне и руку на плечо «Ви ист старост Духовщина! Ви карашо помогай, ми карашо еда даст». Ну, я, конечно, головой закрутил, отказ свой высказывать начал, мол, не могу я за дело такое взяться по той причине — не местный. Народ, порядки здешние не ведаю. Девка опять перевела, а комендант пальцем тычет в бумагу, что перед ней лежит. На меня зверем смотреть стал. Тут девка опять говорит, мол, его величество начинает сердиться, вашу кандидатуру он одобряет. Искать другого выбора вам не предоставится. Решайтесь.
Так и остался я робить на поганых прямо в Духовщине. В квартире Анны был, суседка ее, старенькая бабка одна на весь дом, вышла: кто таков? Рассказал, руками развела: уехала твоя Анна, говорит. Насовсем уехала. А больше она про мою Анну ничего не знала. Такие вот пироги, Агафон Григорьевич.
Через минуту Сволин продолжил:
— Без мала два года охальничал я с тем комендантом. Полюбил он меня, но, думается, не за службу мою, служил я не лучше и не хуже других, а за полдюжины «рыжиков», которые с собой на случай в дорогу брал. Откупиться от должности той норовил, да где там — пуще прежнего комендант ко мне привязался.
— Слыхал я, слыхал, — заерзал на стуле Потехин. — Богатство изрядное осталось у тебя от той войны. Должно и теперя сохранилось золотишко-то?
— А то бы заглянул сюды?! — огрызнулся Сволин и в душе крепко выругал себя за то, что так бесцеремонно выболтался Потехину.
— О-о-о!..
— Ну вот… Ездили мы с тем комендантом на разные нечистые дела, и зорить, и казнить людей приходилось. А как же! — служба такая. Сила силу давила. Все пакости звериные постиг, и от всего враз отказался.
Потехин отшвырнул кота, угомонившегося было на его коленях.
— Пошто так?
— Сам себя узнавать перестал, вот пошто. Лютее зверя сделался. Ведь у тех немцев как? — все от бога и с богом делается. На пряжках солдат так и сказано: «С нами — бог». И погли ты: все святое в грязь втоптали — и детей, и старух, и святые храмы… Сволин с Советами на одной тропе хошь шатко, а стоял, а с немцем не смог. Вот пошто! Опостылели. Случалось, и партизан раненых укрывал, и солдатам нашим пропуска выхлопатывал. Комендант догадываться стал, слежку за мной наладил. Да опередил я его, уложил вот этой самой. Выждал и справил свое как хотел. Случай удобный подвернулся. До-о-лго ждал я этого случая! В памятку прихватил у него кое-что.
— Что же взял-то, что?
— Пистолет новенький, два паспорта русских мужиков и штуковину, которой цены нет — набор посуды золотой. Должно, из музея где спер он красоту такую. Цена посуде этой — не одна тыща. Так полагаю.
— Взглянуть бы! — снова не удержался Потехин.
— Гляделки повытекут! — рассердился Сволин.
Помолчали. Сволин наполнил кружку медовухой, но пить не стал, а только слегка пригубил. Порылся в бороде.
— Потом в лесах обитался, — продолжал он. — Со дня на день смерти своей ждал, а она медлила, не являлась. Знал: не замолить грехов своих, а жить все одно охота. Партизан боялся, а немцев — тошнее того. Когда их шуранули со Смоленщины, народ из лесов стал выходить, вышел и я. Меня, вишь ли, «рыжики» сюды заманили. Золото, оно во все времена великую силу имело. Богатство, оно в жизни, что скелет в человеческом теле. Основа всему. Счастье порознь с богатством не ходит. Кто от богатства откажется? А ко мне оно само бежало. Хватит ли сил моих удержать его, вот о чем пекусь. Такие, брат, пироги. Ладно, исповедовался тебе, дружба, как на духу, а ты знай помалкивай.
Похрустев пальцами над столом, Сволин прикрыл ладонью рот, отодвинул от себя пустую тарелку, облокотился на стол и в упор уставился на Потехина, который все еще как загипнотизированный сидел напротив, насторожив уши. Едкая улыбка озарила лицо Сволина и тут же скрылась в бороде, как короткая молния в туче. Не отводя глаз от Потехина, он важно закачал патриархальной головой из стороны в сторону:
— Ой, не сумеешь ты, Агафон Григорьевич, язык сдержать за зубами! Смотри мне, дружба! Не угрожаю, упаси бог, а пре-дуп-реж-даю! Сволин обид не прощает. Не родился на свет божий тот, кому Сволин послабление допустил. У меня на этот счет своя азбука.
Потехин рванул рубаху, поймал на груди желтый медяк креста и стал целовать его яростно и долго. Наконец, задыхаясь, растекся в заверениях:
— О чем печешься, Дементий Максимович? Вот он, видишь?
Сволин все глядел и глядел на Потехина, сознавая, что разговор о золоте основательно покачнул его завистливую душу.