— Полно дурачиться, Агафон Григорьевич! — Сволин встал из-за стола, прошелся по кухне, отщипнул от каравая мякиш, скатал его в шарик и отправил в рот, зачавкал, аппетитно и вызывающе смакуя. Забросив руки за спину, заговорил, нажимая на «о»:
— Присоветуй, суседушко, как дальше-то жить мне, а? Золота у меня — вот! — Он резанул ребром ладони по горлу. — А как жить, куда притулиться, ума не приложу. Думал за границу тягу дать, по земле аглицкой попылить «рыжиками», да где там с моей-то башкой. Ни тебе знаний чужого языка, ни тебе пронырства. Опять же — вот и паспорта на свое имя не имею…
— М-да! Закавыка большая, — согласился Потехин. — Но, думается, нет положенья безвыходного. Пока война — никуда тебе двигаться не след. Не вылезешь на народ — будешь жить себе сколь бог велел. В леса уходи. Лес для человека — рай небесный.
— Ну, а золото… Так что ли и будет зазря пропадать в земле?
— Жрать захочешь, одеваться — тоже? Откуда все это за так тебе свалится? А жить тебе еще много надо. Вот и Степан твой на таком же положеньице. Думай сам, мне-то чё! Пристроишься где тут, за золотишко помогать будем вашему прожитию, а там, гляди, и амнистия таким, как вы со Степаном, будет объявлена.
— Так-то оно так!.. — согласился Сволин. Помолчал. Неожиданно для Потехина попросил:
— Сведи ты меня со Степкой поскорее.
— Говорю, на днях должен он заявиться на пасеку. Там, в избушке, сколь ночей уж провел твой Степан. С темнотой приходит и уходит, — поди копни его! Еды оставляю там. Да!.. На вашем положеньице, как медведям, надо в землю залечь. Таков мой совет. Может, ты другой план имеешь? Однако, утро вечера мудренее, ляжем спать поранее.
От принесенного тулупа исходил приятный холодок с кислым запахом овчины. Улеглись неспешно, по-домашнему, и уже минут через десять Потехин вдыхал с шумом, а выдыхал с бульканьем и одышкой.
А к Сволину сон не шел. Ему мерещилось, что по сеням кто-то прошел и затаился возле двери. Ждал: вот-вот рывком распахнется дверь и незнакомый властный голос пробасит: «Выдь, затворник!» Он достал из-за пазухи парабеллум и, помедлив с минуту, сунул его под подушку. «Ежели через четверть часа дверь не раскроется — поблазнилось», — борясь со сном, успокаивал он себя.
Теперь, когда в доме все угомонилось, будильник, казалось Сволину, сам по себе приблизился к его уху — протяни руку и непременно дотянешься. Он уже глубоко сожалел, что вот так простодушно заявился к Потехину, выболтал все ему; так беспечно оставил под половицей в бане золотой сервиз, и что не сходил, не убедился в сохранности кувшина с «рыжиками» на Еленином кряже. От дум этих кровь бунтовалась в висках, сердце стучало отчетливо, как будильник: «Пропал клад! Пропал клад!»
Засыпая, он испустил нечленораздельный звук и встрепенулся огромной рыбиной, да так, что доски полатей под ним издали жалобный писк, от которого проснулся Потехин и полюбопытствовал:
— Че, Максимыч, клопики беспокоют?
— Частично, — соврал Сволин.
— Выжить проклятых нет возможностев моих, — разоткровенничался хозяин дома. Посоветовал: — Излови, который пузатей, раздави и тем пальцем вокруг постели три раза обведи с наговором: «Я — гость, мое тело — кость». Этому меня одна прихожанка научила. Ничего заклинание. Помогает.
Глава четвертая
Часа за три до рассвета, прощаясь с Потехиным, Сволин как бы между прочим спросил:
— Не слышно, не ищет нас со Степаном НКВД?
— Кажись, нет, — не задумываясь, ответил Потехин. — Кому вы нужны, попы отпетые! А, к слову доведись, нажили вы себе беды. Еще как нажили! Так это и есть: кто согрешит — молится, кто родит — водится.
По той же тропинке, ведущей в пасеку, Сволин миновал лес, перемахнул через речушку в ольховых зарослях ниже старой плотины, вышел на проселочную дорогу и зачесал через бывшие чащобы на Еленин кряж, к тому единственному на всю округу дубу, у массивного корневища которого он, Сволин, в давние годы захоронил кувшин с золотыми пятнадцатирублевиками-империалами.
Золото это пришло к нему за справную службу у белых и из «золотого эшелона», прибывшего из Иркутска в Казань. Ни разу никому не рассказывал Сволин, как, какими путями в его руки попало такое богатство, но по тому, как по первоначалу после прихода домой со службы армейской он продувал золотишко в карты, люди догадывались — не от чистого дела затрещала мошна у кулаческого сынка. Позднее сам он по пьяному делу проговорился.
Достигнув развилки дорог, поразмыслил он и повернул в сторону бывшего хутора. Трактовая дорога пустовала, и он без опасения пересек ее на открытом месте. Не дойдя до бани, остановился, осмотрелся по сторонам и резко повернул вправо. И уже по-над Иволгой, описав километровую дугу по берегу, направился к бане.
Сгорая от нетерпения, рывком открыл он дверь, упал на пол и на четвереньках пополз в угол, обшаривая половицу за половицей. Его тревога была напрасной, за время его отсутствия в баню никто не входил. Как в лихорадке, трясло и взбрасывало старика от нетерпения и восторга, когда бесценная тяжесть свертка опять оказалась в его руках. Поспешно спрятав сверток в походном мешке, он трижды перекрестился и решительно вышел из бани.
Шел он ходко и легко, как в молодые годы, и через час был вблизи от клада — старый дуб замаячил ему белыми посохшими сучьями на фоне черного леса. Еленин кряж встретил его глубинной тишиной. Высоченная гречиха жестоко спутывала его ноги и сбрасывала на его одежду потоки воды; дожди не прибили ее к земле, ветры не сбили ее.
На одиноких старых липах на середине поля, как приметил ранний гость, восседали крупные, словно отлитые из чугуна, косачи. Они подпустили человека почти к самым липам. Сволин хорошо видел в полумраке рассвета их маленькие шустрые головки на вытянутых в его сторону шеях.
— Скаженные! — не сдержался он. — Раньше так близко подпускали верховых, да и то без ружья.
Он остановился и что было сил хлопнул в ладоши. Косачи — их было девять — лениво столкнули свои тучные тела с лип и, нехотя взмахивая крыльями, низко поплыли в сторону леса, погруженного в сизый туман рассвета.
Проводив глазами переставших бояться человека птиц, он пустился к заветному дереву. «Хорошо сделал тогда — спрятал золотишко здесь. Поди теперь, в моем положении, сунься туда. Сработал башкой, молодец!»
К дубу старик вышел безошибочно, но не узнал его: стоял он без единого живого листочка, лишь сухие сучья на ветру стучали, как обнаженные кости. И от стука этого дрожь прошила тело старого каина. Он притулился к корневищу, где был зарыт кувшин, поглаживая ствол облышенного и оттого посохшего лесного исполина. Рассеянно проронил:
— Сгинул? А я перестоял тебя! Вот она, жизня-то! — кто крепче корнями держится, тот и победитель. Отгниют твои корни и рухнешь. Придут пастухи и спалят тебя. И был, и нет тебя. И не жалко мне тебя. Пусть никто не зацепится глазом за красоту твою нездешнюю!
Выцелив глазами нужную точку у подножья дуба, он трижды перекрестился и опустился на колени, запотирал ладонями. Как наседка на своих яйцах, как стервятник над пойманной добычей, сидел он, потея от предчувствия близкой радости. Стоит лишь пробить дерн и… упрешься в кувшин, наполненный «рыжиками». Он обязательно пересчитает свое богатство, насытит душу немеркнущим солнечным блеском и, конечно, перепрячет клад где-нибудь в глубине леса, возле приметной кокоры.
Поднялся, осмотрелся еще раз: нет ли кого поблизости, и удивился — на старых липах в поле по-прежнему спокойно сидели косачи, но теперь, залитые восходящим солнцем, они скорее походили на сказочные изваяния из червонного золота, чем на живых птиц. Верхушки леса тоже были щедро залиты позолотой. «Раз косачи покойны — поблизости ни души», — смекнул Сволин и, отломив от дуба сухой сук, стал разрывать им дерн возле знакомого корневища.
Клад был на месте, и выкопать его не составило большого труда. Он снял походный мешок, поспешно сунул в него тяжеленный сосуд и, не завязывая мешок, торопливо подался в заполненный молодым липняком лог. Озирался затравленным зверем — не повстречать бы кого. Парабеллум поставил на боевой взвод и сунул в карман.