Выбрать главу

Я пою! Боже мой, как я пою! И весь этот огромный зал, и сцена — это часть моего организма, машины для извлечения звука. Безмерно обострившимся зрением я успеваю охватить и весь этот темный, уходящий в бесконечность потолок, и ритмичные ряды софитов, и каждый миллиметр дощатой сцены, покрытой извивающимися змеями проводов. Все это замыкается на мне, и я упираю локоть руки с микрофоном себе под ребра, другой рукой вдавливаю его все дальше, дальше, складываюсь пополам. Мой голос, отделяясь от меня, растекается по залу и устремляется ввысь освобожденный. Вступает хриплый сакс, это тоже часть меня, он образует с голосом замысловатую серебряную плетенку, которую меланхоличный ударник нарезает точными, заранее отмеренными кусочками. Я просыпаюсь весь в слезах, боже мой, как я пел! Ну почему же у меня ни слуха, ни голоса, ведь я так часто пою во сне!

Еще шалый со сна, выскакиваю на мороз и бросаюсь в окутанный клубами пара автобус. Заиндевевшая дверь, натужно скрипя, закрывается. Только в автобусе мы — народ. Не тот народ, о благе которого нужно неуклонно заботиться, мы — монолит, единый спрессованный кирпич народа. Одинаково серые, продрогшие и сонные, мы таращим глаза друг на друга, удивляясь, как до сих пор не свихнулись от жизни такой. Нам бы настоящую работу и к ней настоящую зарплату, а кто не работает — тот пусть не ест! Это ведь совсем немного, зато все у нас будет. Кто сказал, что чем выше цены, тем больше хороших и нужных товаров? Это способных их купить меньше. Кто сказал, что сахар вреден? Без сахара еще вреднее! И вот так мы по всем углам шу-шу-шу, шу-шу-шу. Почему по углам? Мы же народ, народ мы, елки-палки!

Мы, все четверо, один организм. Одна упряжка. Я вытягиваю руку, и в моей руке возникает сверкающий ланцет. Весь наш опыт, все наше мастерство расположены сейчас на этом маленьком лезвии. Разрез. Зажим. Тампон. Еще разрез. Зажим. Отсос. Пульс? Частота? Наполнение? Норма. Ты спи, спи. Сейчас мы стали твоим сердцем, твоим дыханием, жизнью твоей. Ты не волнуйся, пожалуйста, мы сделаем все как нужно. Я достану твои болезни и выброшу их в эмалированный тазик, я вложу в тебя умение наше, частицу жизней наших и сострадание, очень много сострадания. Ты еще вдохнешь воздух полной грудью, расправишь плечи и распахнешь настежь окно в этот огромный мир. Ты еще всех нас переживешь, сотни таких, как ты, нас переживут. Это наше счастье — отдавать людям свои жизни. Наш хлеб, наша работа. К черту! К черту все, к черту работу! Мой поезд уже ушел, и мне никогда не быть хирургом. Просто не успею уже. Почему зубы мудрости появляются тогда, когда уже нет остальных? Почему ум приходит, когда нет ни молодости, ни здоровья?

…Пьяные в дым люди кричали каждый свое, в основном выкрикивали цифры. Кто-то спал, кто-то мучил кошку. Повозка неслась со скоростью туч, и потому казалось, что все неподвижно. И только пропасть быстро приближалась. Тот, кто вел эту повозку, хмурил кустистые брови и улыбался. Он любил быструю езду и знал, что опять всех обманет: умрет, не доехав до края. Пусть они сами тормозят, если успеют разглядеть в пьяном угаре эту бездну. Кто знает, не давешний ли зеркальный кулак притаился в глубине ее…

Люди мои милые, дорогие мои люди! Я рисую вам свои картинки и пишу эти рассказы. Мне кивают с вялым одобрением и проходят мимо, устремив глаза к далекой и загадочной цели. Я отдал бы вам горстями всего себя, до последнего кусочка, но лоб мой уже посинел и распух — я ведь совсем не умею пробивать стены. Тот, кто умеет пробивать стены, не рисует картинок. Возьмите же меня, люди! Сейчас я пробью оконный переплет и в облаке сверкающих осколков врежусь в асфальт. И, может быть, хоть кто-то из вас задумается: что надо было этому человеку, почему ему на месте не сиделось?

Я прохожу сквозь стекло и медленно начинаю падать. Падаю долго, очень долго. День, месяц, год? Касаюсь асфальта и становлюсь этим нарисованным человечком. Я улыбаюсь нарисованным ртом до ушей, растопыриваю пальцы-лучики. Меня смоет первым же дождем, но может, стоит прожить жизнь для того лишь, чтобы доставить минутную радость всего одному малышу?

Единственное спасение

Я сразу догадался, что Недоумка ждет это. В стаде не без паршивой овцы. Вообще, эта чертова планета когда-нибудь нас доконает. Как пить дать, доконает.

— Док, что вы ему вкатили?

— Пока лишь аминазин, у нас нет более сильных депрессантов. Он сейчас отключился часа на четыре, у вас есть время все взвесить.

— Я знаю.

Интеллигент, куриные кости. Видимо, проштрафился и сгрохотал к нам. Мои ребятки быстренько таких обламывают. Я делаю вид, что не замечаю. Но этот Недоумок какой-то странный. Голодный, худой весь, аж просвечивает, морда разукрашена, а смотрит сквозь тебя, как сквозь пустое место. И щурит свои голубые глазки, и улыбается молча, будто знает что-то важное, да не скажет. А если и скажет — все равно не поймем, потому что не про нашу честь. Так и врезал бы по оставшимся зубам, но устав не позволяет. Любой солдат нам ценен и дорог, будь он самая последняя сволочь. Люди — самое большое наше достояние.

— А если только одну ампулу?

— Кэп, я же объяснял — одна ампула антидота не спасает от этого. Помогут лишь две ампулы, но один шанс на тысячу, что он сумеет выжить. Целесообразность введения антидота определяете лично вы. Решайте.

Я все сделал, он месяц у меня сортиры надраивал, пока краткую памятку наизусть не выучил. И подряд, и вразбивку. От зубов отскакивало: пункт 3.2, запрещается визуальное исследование планеты Надежда Сети-7, с целью недопускания возможности визуального исследования штатный скафандр оснащен опломбированной светонепроницаемой заслонкой; пункт 3.3, запрещается использование акустической связи, связь осуществлять посредством коротковолновой радиостанции; пункт 5.1, исследование поверхности планеты осуществлять посредством осязания (ощупывание). И все равно, будь моя воля, я бы его на поверхность не выпустил. Но людей не хватает, каждый человек на счету.

— Хорошо, что я должен сделать, Док?

— Вам необходимо заполнить бланк расхода антидотов специального назначения. Дата, краткая характеристика инцидента, количество ампул, подпись. Еще раз предупреждаю — при ударной дозировке он наверняка умрет.

У меня и сейчас его крик в ушах стоит. «Кроты, боже мой, все кроты! Разуйте глаза, смотрите — они такие же, только лучше! Господи, смотрите — вот там, нет, и там тоже, и здесь! А тут переливается и течет как вода! И светится весь! Бросьте копаться в этой грязи, идемте же! Они улыбаются, машут руками, они зовут нас! А запах-то какой, после этих протухших подземелий! Милые мои, дорогие, я иду к вам!» Хорошо, ребята его вовремя скрутили. Крыша поехала. Он бился, пускал пену изо рта, рвался. Насилу притащили. И все повторял — кроты, кроты, кроты. Даже потом, сквозь сон. Вот ведь зараза какая!

— Но хоть какой-то шанс все-таки есть?

— Мне известны случаи выздоровления, хотя самому видеть не доводилось. А я здесь уже третий срок.

— Но мы должны использовать даже этот крохотный шанс. Я решил. Обе ампулы, Док, я заполняю бланк.

Видишь, Недоумок, какую ответственность я на себя беру, думал я, вставляя бланк в каретку принтера. Мы все за тебя в ответе, и мы до конца будем бороться за тебя. Хоть ты и был с самого начала немного не в себе, но мы не помним зла. Жизнь каждого солдата — государственное достояние. Скорее поправляйся — и в строй!

Док уронил инъекционный пистолет в таз и отвернулся к окну. Плечи у него вздрагивали. Открывая дверь, я захлопнул колпак гермошлема, и мир погрузился в привычную темноту.