— При мне порядок был! — Леший вздрогнул. Он и не заметил, как, широко шагая, вошел возмущенный Кащей. — Я говорю, при мне порядок был, а тут светильники едва тлеют. А может, я тоже работаю по-большому. А?
Кащей совсем не смотрелся здесь, в детской, где стояли в ряд волновые камеры предвоспитания, остекленные подкрашенными кварцевыми пластинами и потому похожие на громадные теплые кристаллы. Возле камер располагались кресла, над которыми свисали шапки ЭСУДа, перестроенные на усиление излучений психополя. Увы, камеры обычно пустовали, демонстрируя числом своим избыток оптимизма у создателей.
Леший мрачно оглядел Кащея: нет, не изменился, бессмертен… ЭСУД среагировал на понижение напряжения в сети и отключился сам. Леший снял шапку, отлепил присоски. Конечно, он, Неотесанный Митяй, коль задержался здесь так поздно, мог бы считаться чем-то вроде дежурного. И мог бы объяснить, что если диспетчер иногда вынужден ограничивать подачу энергии, то это можно понять и оправдать. Но об этом не раз говорилось Кашею, и все без толку. Кащей обладал удивительным свойством: он умел отключаться, когда ему разъясняли то, что он не хотел слышать. Он вроде как бы слушал, но в то же время не слышал. Когда же собеседник, изложив доводы, замолкал, Кащей извлекал из себя ключевую фразу: «Вы меня не убедили». Он никогда не возражал по существу, поскольку для этого требовалось думать. Соглашаться же он не любил, так как полагал, что это роняет его руководящее реноме.
Ключевая фраза действовала ошеломляюще. Как правило, собеседник, обманутый человечьим снаружи обликом Кащея, начинал второй заход — с тем же результатом. Замы выдерживали до пяти попыток и уходили, тряся головами.
— …На покое Кашей сохранил привычки, — продолжал свой рассказ Пан Перунович. — И леший об этом знал. Он молча выслушал упреки и угрозы, причем Кащей не унялся и после того, как дали свет. А потом Кащей стал хвастаться, как он внедрял почасовое планирование научной работы, и тут Неотесанный Митяй сорвался и сказал… поймите правильно, Нури, леший, конечно, грубоват в чем-то, хотя в целом добр и всех приемлет… нет, я не оправдываю его…
— Так все же, что сказал леший? — не выдержал Нури. Пан Перунович вздохнул:
— Леший сказал: заткнись! Так он сказал и ушел. Нури, он думал о красоте, а тут Гигантюк, которому плевать на красоту…
— А я лешего не осуждаю, — сказал Нури. — Доведись мне, я б тоже…
— Я понимаю, — Пан Перунович долго с чувством жал руку Нури. — Я понимаю, это вы так, чтобы меня утешить, а все равно приятно. Вы у нас человек новый, прямо оттуда, и ваше мнение для нас вдвойне дорого. В конце концов, все, что мы здесь делаем, — это ведь для вас. Реальный мир не может без сказки. Он, не побоюсь сильного выражения, без сказки пропадет, и вот тут нам важно знать ваше мнение: то ли мы делаем, получается ли у нас?
— Получается, — заверил Нури. — То, что нужно. Это не только мое мнение, Алешка тоже так думает, он считает, что вы создаете настрой, атмосферу сказки уже самим фактом своего существования. Вашу деятельность высоко оценивает и секция социологов из акселератов ползунковой группы.
— Приятно слышать, расскажу всем. Так, на чем мы остановились? Ах, да, на Василиске…
Случилось это вскоре после конфликта лешего с Кащеем. Надел раз Пан Перунович шапку, подключился, а контакта нет. Змееныш шипит, глазки сузились, поблескивают неприятно. «Может, я не о том думаю», — решил Пан Перунович и стал вспоминать приятное: как они выводили Жар-птицу. Цыпленок был покрыт редким розовым пухом, светился в темноте и обжигал ладони, когда его брали в руки. Не знали, чем кормить, и зря старалась подсадная мачеха-курица, склевывая рядом пшеничные зерна: цыпленок стучал каменным клювиком по зернам, но не брал их. Все впали в траур. С таким трудом вывели, а чего стоило создание термостойкого белка, — о том только Сатон и может рассказать — это он координировал деятельность целого куста НИИ, которым была поручена работа над белком! А что вы думаете — сотворить сказку без привлечения науки… И подох бы цыпленок Жар-птицы, когда б не Иванушка. Как раз у него был день рождения, и заявился он в детскую в новом кафтане. Видит, цыпленок уже на боку лежит, еще, правда, горяченький. Так жалко ему стало… Цыпочка ты моя, говорит Иванушка, и берет цыпленка в руку, кладет на ладонь, а тот один глаз приоткрыл и последним усилием — хоп и склюнул с манжета жемчужину! И вторую!!
— Понимаете, Нури, — разволновался, вспоминая, Пан Перунович, — ведь это взрослая Жар-птица и зерно клюет, и сердоликовую гальку в ручьях находит, а пока она цыпленок, — только мелкий речной жемчуг потребляет. А откуда мы это могли знать, ни в одном источнике не указано… Сижу перед змеенышем, вспоминаю эти прошлые наши заботы-хлопоты. И тут мне подумалось, вы не поверите, Нури… Мне вдруг подумалось: ну и подох бы цыпленок, и черт с ним, возни меньше было бы, а то у всех волдыри на руках от ожогов, тоже мне, забота… Смотрю, а змееныш ощерился, два верхних зубика вперед выступают, а в щелочке между ними капелька такая прозрачная висит. Передернуло меня от отвращения, и злоба в сердце поселилась. Ищу глазами, чем бы змееныша по головке стукнуть, и вижу — у соседней камеры мерный стержень стоит, только не дотянуться мне до него. Сдернул я шапку, только присоски чмокнули, схватил стержень… Держу его и думаю: чего это я так? И страшно мне самого себя стало…
Вы уже поняли, Нури, контакт установился. Только в обратном порядке, не я на него, а Василиск на меня своим психополем влиял. Представьте, какова же сила злобы в маленьком змее была, если он на меня из камеры смог подействовать и такие гнусные мысли во мне пробудить.
Пан Перунович помолчал, успокаиваясь.
— Ну, а дальше? Что ж, дальше все было, как и должно было быть. Всем коллективом думали, а понять не могли, как это так получилось, что добро змее внушали, а зло выросло. Старик Ромуальдыч за ночь перемонтаж сделал, пять шапок подключил, а утром мы объединили усилия: стали вокруг камеры, шапки надели… только ни о чем хорошем не думается, а всякая ерунда в голову лезет, и вроде как слышу я нелестные обо мне мысли лешего, а что Иванушка обо мне думает, того и не высказать… Ну, и я тоже подумал: что там Иванушка — дурачок, он и есть дурачок, что с него спросишь… Леший, он первый понял, снял с себя шапку, оглядел нас исподлобья, вздохнул и ушел. Такие дела… Не одолели мы Василиска, он нас одолел.
Потом, конечно, мы еще пробовали. В одиночку и почему-то тайком друг от друга… Ничего не получилось. Да и к камере приближаться стало трудно, поле злобы вокруг нее, и ничто это поле не экранирует.
И поняли мы, что пустили на землю зло. Не желая того. Но разве это оправдание!
А Василиск, видим, растет, но кто его измерит, он все время свернутый, и камера предвоспитания — воспитали, называется, — ему уже мала. Пришлось строить вольеру, конечно, за территорией поселка. Пока туда камеру с Василиском тащили, все переругались, чуть до драки не дошло. Втащили, отошли подальше, помирились и длинной веревкой, что привязали заранее, открыли крышку… Василиск выполз на зеленую траву, длинный и страшный, как смертный грех. Подполз к сетке, уставился на нас, и мы попятились, охваченные ужасом от нами содеянного. А ведь мы тогда еще не знали, что он растет непрерывно, пока жив… Вольера была открыта сверху, и мы видели, как свалилась туда пролетавшая птица и как Василиск проглотил ее, не дав упасть…
Что нам было делать, как поступить? Убить Василиска? Но кто решится! Мы прекратили работу, Нури. Сейчас это не работа, это мы так, суетимся понемногу. Последним появился тянитолкай, и мы сразу отдали его вам, поскольку разуверились в собственной способности сотворить добро воспитанием, поскольку, как говорит Иванушка, погрязли в грехах и эгоизьме. Через мягкий знак произносит, чтобы обиднее было. И правильно, если мы до того опустились, что друг друга подозревать стали. А разве не погрязли, а Василиск-то откуда?