Выбрать главу

Влюблялся Юрка Бодров и раньше: то в пепельноволосую, «типичную представительницу», как ее называли ученики, учительницу литературы, то в итальянскую кинозвезду Джину Лоллобриджиду, то в рыжую продавщицу киоска «Союзпечать», но чувство, которое обрушилось на него, когда увидел на сцене Дома культуры Лариску Божицкую, оказалось ни с чем не сравнимым, неожиданным, удивительным, мучительным, окрыляющим и оглупляющим одновременно.

Был смотр школьной самодеятельности, и Лариска исполняла монолог из какого-то водевиля. В широкополой соломенной шляпке, с чем-то розовым на плечах, она жеманничала, кокетничала, лукаво прикрывала лицо веером, и ее черные глаза блестели, то щурились, то распахивались изумленно, а Юрка сидел в первом ряду, обмирал, готов был от счастья шпынять локтями соседей, хватать их за руки, но не шелохнулся, окаменел и, чувствуя, что краснеет, с радостью и испугом прислушивался к себе — кружилась голова, хотелось смеяться, орать от восторга. Совсем забыл, что это та же самая Лариска — второгодница из девятого «А», которую, как ответственный за учебный сектор, отчитывал он на бюро, вернее, не забыл, а не хотел об этом думать: та была двоечница в коричневом платье, в черном переднике, школьница с настороженными, недобрыми глазами, а эта, на сцене, другая — веселая, соблазнительная, праздничная. И ему тоже стало весело, легко, празднично. В этом состоянии «телячьего восторга», как тогда говорили, он отыграл во втором отделении сцену из «Машеньки» Афиногенова и улыбался во весь рот, даже когда, изображая якобы уставшего жить Виктора, должен был ныть: «Как тяжело ходить среди людей и притворяться непогибшим», даже когда поцеловал в щеку заранее съежившуюся от смущения Машеньку — Лидку Матофонову, потому что видел вместо этой бездарной партнерши, с ее неуклюжими движениями, с ее шарнирными руками, воздушную, порхающую Ларису.

С этого дня началась для него жизнь, полная страдания и восторга: он, встретив Божицкую, или вышагивал мимо ходульной, солдафонской походкой, или, обомлев, говорил и себе-то противным то писклявым, то хриплым голосом, а на бюро, когда Ларису опять ругали за двойки, Бодров, который и троечников-то презирал, страдал из-за нее, убежденный, что она умница, что скрывает свои редкостные способности по каким-то ей одной ведомым причинам, и умилялся, изнывая, и этими тонкими, в чернильных пятнах, пальцами, и этими спиральными кудряшками на висках, и кружевным воротничком на форменном, но таком симпатичном платье.

Он отчаянно завидовал Генке Сазонову, который мог без робости болтать с Божицкой и даже — подумать только! — ходил с ней в кино. А однажды чуть не задохнулся, чуть не закричал от обиды и оскорбления, когда увидел Ларису рядом с Цыпой. Этого шпаненыша с косой сальной челкой и всегда приоткрытым ртом Юрка панически боялся и ненавидел, как боялся и ненавидел, содрогаясь от брезгливости, мокриц, пиявок, мохнатых пауков. Но, даже еще не раз встретив Ларису с Цыпой, уходил по-прежнему почти каждый вечер к дому Божицких, потому что не мог избавиться от наваждения — ее лица, ее глаз, ее улыбки. До поздней ночи, в снег ли, в метель ли, иногда и в дождь, прятался Юрка Бодров в тени на другой стороне улицы и, презирая себя за пошлость и литературность такого бдения, смотрел на окна Ларисы, где, если повезет, мелькал изредка на белом стекле стремительный гибкий силуэт.

Так длилось почти год. Но потом все кончилось. К очередному смотру самодеятельности драмкружок Дома культуры решил поставить «Свои люди — сочтемся». Подхалюзина должен был играть Бодров, а роль Олимпиады, Липочки, дали медсестре, которую все мужчины звали Тонечкой. Юрка, как увидел ее, заскучал. Крепенькая, пышногрудая, румяная Тонечка была, конечно же, похожа на купеческую дочь, но... перед глазами стояла Лариса: в соломенной шляпке, в розовой накидке, обаятельная, веселая, милая. Юра представил, как было бы отлично работать с ней на сцене, а потом вместе идти после репетиции домой...

И он решился. В воскресенье отправился к Божицким. Прошагал с независимым видом мимо ворот; еще раз, потом другой. Наконец, с отчаяньем развернулся, вошел во двор, холодея от страха, стыда и смущения. И сразу увидел ее. Лариса, задумавшись, возвращалась с огорода, оступаясь на узенькой, глубокой тропке, пробитой в снегу, а за спиной возлюбленной еще поднимался парок от мокрой проплешины на желтой ледяной куче с вмерзшими тряпками, бумагой, объедками. В красной от стужи руке Ларисы было черное помойное ведро, и от него тоже поднимался парок. Она шла, опустив голову, а Юрий Бодров изумленно разглядывал ее большую, не по росту, лоснящуюся телогрейку, клетчатый старушечий платок, обмотавший вкривь и вкось голову, огромные подшитые валенки, заляпанные навозом, подоткнутый подол застиранного бурого платья, из-под которого выглядывали красные, как и руки, ноги с синими коленками.