Вера Васильевна колебалась.
— Иди, иди, — подтолкнул он. — Не стесняйся, родители на даче.
Она пошла умылась, и он снова поцеловал ее. Она не сопротивлялась. Полеты на мотоцикле вконец ее измотали. Он повел ее в спальню, и только здесь она очнулась и попыталась оказать сопротивление, но он вдруг сказал ей:
— Я люблю тебя! Я люблю тебя с первого класса!
— С восьмого, — поправила она.
— Пусть с восьмого. Люблю и буду любить всю жизнь! Ты красивая! Ты самая красивая из всех, ты чудная, ты не знаешь, какая ты, ты…
И она сдалась. Она сдалась, ибо ей показалось, что уже прошло полгода, уже зима и он вбежал к ней замерзший после института…
Потом они пили чай. Пришел Крупенников. Она была не совсем одета, а Крупенников открыл дверь собственным ключом и вошел так тихо, что она не услышала. Он вытаращил от удивления глаза, застыв как изваяние.
— Здрасте, Вера Васильевна, — пробормотал Крупенников.
— Здравствуй, Сережа, — грустно сказала она.
Ей хотелось плакать. И сколько бы она себя ни уговаривала, что они уже не ее ученики и больше никогда не встретятся с нею на уроках, сколько бы ни убеждала себя в том, что ничего особенного не произошло, эти уговоры лишь прибавляли грусти и стыда. Она ушла в ванную, оделась и ушла. В комнате громко звучала музыка, Чугунов с Крупенниковым слушали какой-то ансамбль, и ей удалось выскользнуть незаметно.
К вечеру она даже успокоилась и стала ждать его. Ведь он сказал, что любит, значит, придет. У нее не было телефона, но адрес он знал: несколько раз заходил к ней. У него почему-то не оказалось дома Блока, а потом Заболоцкого, Вера Васильевна их задавала, и Чугунов брал книги на вечер, аккуратно возвращая на следующий день. О Блоке он сказал:
— Ну, это уже устарело, к тому же там много о пьянстве, а пить сейчас нельзя, так что я не понимаю, зачем вы нам его задавали…
Правда, Заболоцкий ему понравился, и это обрадовало Веру Васильевну. Она даже простила ему нелюбовь к Блоку.
Он не пришел ни в шесть, ни в восемь. Но было еще светло, еще стрижи так высоко кружили в безоблачном небе, предвещая и завтра сухую погоду, что она верила: он придет в девять или в десять. Она знала, что он придет. И она мягко, но тактично поговорит с ним о будущем.
— Я понимаю, ты любишь меня, ты любишь сейчас, но это отчасти еще и потому, что я твой педагог, а в учителей положено влюбляться… Но это пройдет. И, кроме того, я все же старше тебя на шесть лет…
Он фыркнет, он встанет, он скажет: какое это имеет значение!
— Все так, Вадим, но мы не должны, не можем, я не имею права ошибаться. Мы должны проверить себя, а лучший судья — это время, поэтому я хочу предложить тебе дружбу…
Вера Васильевна задумалась. Она вдруг подумала, что если он подойдет к ней и обнимет, то что будут стоить ее слова?.. И она улыбнулась и снова заплакала, но уже светло и радостно. Нет, подумалось ей, она его просто любит, и любит так, как любят впервые в жизни, ведь то, что было в институте, это не в счет… А тут она л ю б и т. Любит!
Баратынский перехватил Дождя у подъезда. Он схватил его за рукав, потащил в сторону.
— Помоги, а? — захрипел он. — Ты видишь, что происходит!.. Что я сделал-то вам? Ну, что?..
— Я не понимаю, о чем вы? — удивился Дождь.
— Кто меня околдовал?!. Это ты, ты и твоя ведьма, с которой летаешь, это вы развели тут притон колдовской!.. Ну, ничего, я вас всех выведу на чистую воду! Вы у меня еще попляшете!
— Пустите меня, — попросил Дождь.
— Ну, что тебе стоит, а? — заскулил Баратынский. — Ну, помоги! Ну, травки, скажи, какой попить, а?..
Дождь уже шагнул в подъезд, но, обернувшись, вдруг сказал:
— Ты только сам себе можешь помочь! Искупи то зло, что причинил людям, и, может быть, небо и простит тебя…
— Чево? — скислился Баратынский. — Колдун чертов! — прошептал он. — Да я лучше сдохну, чем некоторым одно место лизать начну! Тьфу!
Баратынский даже повеселел после этого разговора.
«Ну, погоди! — проскрежетал он зубами. — Я на тебя еще милицию натравлю! У нас не Запад, здесь эти идейки не пройдут! Мы тебя живо скрутим и — улицу подметать! Верно, Евграфыч?» — прошептал он, подмигнув вышедшему из подъезда дворнику.
— Я тебе скручу, — сурово заметил Евграфыч. — Ты Ленку и парня этого не трожь, понял?!.
— А ты чо, кум или сват?! Чо лезешь?!.
— Мало тебя, Митька, отец драл! — вздохнул Евграфыч. — Ох, мало! Иди, не порти воздух!..
— Чево?!. — Но Евграфыч уже пошел дальше.
Баратынский постоял немного, и так жалко ему стало себя, что он застонал. Душа болела. Поплакаться бы кому, выговориться, может быть, и полегчало бы, но он был один, один на весь мир. «Стоп! — вдруг сказал себе Баратынский. — А Валька-то? Валька Кузин?!.»