Эх, и сноровка есть, и могута, а зачем она, сила-то, без Анюты, к чему? И на самокатке перед кем красоваться?..
Хоромина у Баландина видная, в два яруса, нижний — в камне, верхний — из сосны неподсоченной. Шло в доме гулянье. И хоть задернуты были окошки шторками, слышалось пение, хохот и возгласы… Сжалось Артамоново сердце, стал он загадывать, чтоб выглянула в окно хоть на миг его зазноба. Выманит он ее, отымет у Волкова, умыкнет, не отпустит вовек… Но не чувствует Анютка дум его. Уж в десятый раз громыхает Артамон против окон Баландиных, всех собак распугал, пешеходов не замечает. И отдернулась занавеска! И увидел он Анну. Печально глядела она на него, улыбалась прощально.
Встал Артамон посередь дороги, начал знаки Анюте показывать, мол, уедем с тобой в леса, убежим, не споймают… Приоткрыла Анюта оконце, песней и брагой медовой ударило. И — розовый платочек с белой каемкой в оконце выбросила. Полетел тот платочек легонький, зацепился за резную причелину.
Взять хотел Артамон — шумно тройка вдруг из-за угла вымахнула. Подскочил Артамон на седельце, нажал лаптем на подножку, подался в сторону, чтоб с тройкой разъехаться. Коренник захрипел, морду кверху задрал, шарахнулся на обочину, увлекая за собой пристяжных. Заскрежетала карета, заваливаясь. Плеть обожгла Артамону спину, другим ударом вышибло его из седла, третий губу рассек пополам…
Два полицейских чина волокли Артамона в участок.
Одиноко платочек под ветром мотался. И бледной луной — лик Анютин в окне.
Утром выдернули Артамона из кутузки, где провалялся он ночь на полу вместе с воришками, беглыми, должниками. Благо двое бродяжек с вечера притчи рассказывали — все не так уж тоскливо и гадко.
Стоял Артамон перед приставом. Чесал нога об ногу, шибко ночью нажалили вечные жильцы российских сибирок, чижовок и прочих острогов — клопишки да блохи. Губу трогать боялся, пораздулась губа, кровоточила, и ключицу ломило изрядно.
Пристав шашку зачем-то поправил, ус покрутил, поглядел незло, по-отечески. Пробасил:
— Не пристало без ведому ездить. Ишь что выдумал… Был бы мой, я б тебе… Ладно, есть отпускная. Если каждый надумает ездить на железяках, конным ходу не будет.
— Ваше благородие…
— Чего-о-о? Ты это брось! Ксенофонтов, читай!
Коротконогий Ксенофонтов браво вскочил, щелкнув каблуками так, что перхоть взлетела над его головой легким облачком. Держа бумагу на вытянутой руке, на Артамона не глядя, выдал Ксенофонтов на одном выдохе:
— «Составлено сие в том, что холоп Ефимко, сын Артамонов, в количестве тридцати ударов розгами бит за то, что в день Ильи Пророка ездил на диковинном самокате, чем пужал всех лошадей, которые не токмо на дыбы становились, но и на заборы кидались, и увечья пешеходам чинили немалые. Особливый же урон оный холоп учинил для казенной кареты, чем нарушил продвижение важной персоны. Исходя из вышеозначенного, передать в распоряжение Нижнетагильской конторы: бить оного батогами или розгами по усмотрению заводского исправника, главное же, при тагильском заводе держать безотлучно и впредь катания на дурацкой двухколесной телеге запретить».
Как ни болели кости у Артамона, он и про боль позабыл. Сжал кулаки, чуть не бросился на Ксенофонтова. Все бы стерпел, но «телегу дурацкую»… Да знали бы вы!..
— Ты это брось, — пророкотал пристав, будто почуяв его желание, — Ксенофонтов, ставь иди самовар.
— Слушаюсь!
— Вот, — протянул пристав бумагу, — передашь там, в заводе, исправнику.
«Вот те на! — подумал Артамон. — Ведь и здесь-то не бит, и с чего-то Ефимом наречен, знать с бродяжкой спутали, и бумагу на руки выдают». Сказал, глядя в пол:
— Передам, вот те крест… Благодарствуйте, ваше благоро…
— Ты это брось! А телегу свою… там… в конюшне. Катись! Эй, Ксенофонтыч, выводи!
Змеился в дорожной пыли колесный след.
Нежным маковым цветом колыхался Анютин платок на причелинке.
Знать, городишко какой поблизости, подумал Артамон, прислушиваясь к благовесту. Губернскому вроде рано быть, может, село какое за лесом. И ведь, как назло, седельце-то козлиное на сторону свихнулось, развязалась сыромятина, размочалилась, ах ты грех, ничего, вот этак-то лучше приладится… Больше всего боялся Артамон лодыги сбить, потому обматывал ноги потолще поверх носков, которые связала ему в дорогу тетка Акулина. После смерти Артамоновой матушки еще больше тетка жаловала крестника.
Кабы двинулся Артамон по приказу Демидова совместно с дядей, быть бы ему теперь в первопрестольной. Крестный-то когда еще подался! А хотелось Артамону предстать перед барином, показать свое чудо железное. Новая-то модель куда какая ходкая получилась, и весом уменьшилась, и сам вид у самоката получше. Однако письмом в контору Демидов вызвал поначалу одного Егора, изъявляя желание лично осмотреть музыкальные дрожки с верстомером, премного наслышан был заводчик о новом изделии старого мастера. Сам-то Демидов на уральских заводах давно не гостил, все больше в Риме да Париже пребывал.