Выбрать главу

Ежеватов принял его лично, швырнул на рычаги телефонную трубку, еще горячий, еще раскаленный после очередной телефонной драки, и рявкнул ему, сверкая очами: «Б…дей надо п…дячить, правильно я понимаю, Станислав Зиновьевич?!» И только после этого перешел к делу – очертил круг задач и сферу ожиданий. Станиславу надлежало заниматься программой АНТИТЬЮРИНГ: доводить до ума машинную программу, способную опровергнуть давнюю идею Тьюринга, что-де машину можно будет назвать мыслящей тогда, когда диалог с нею (обмен письмами, скажем) невозможно станет отличить от диалога с человеком. Собственно, программа такая уже вчерне была создана, надлежало только отшлифовать ее до безукоризненного блеска и доказать окончательно, что нет и быть не может никакого разума машины, а есть только разум, ловкость и квалификация программиста… (Виконт по этому поводу произнес задумчиво: «Хм… С тем же успехом можно объявить, что нет и быть не может никакого разума у человека, а есть одна только ловкость и квалификация воспитателя-педагога…»)

И тут внезапно позвонили из «Красной зари» и попросили зайти. Срочно. Сегодня же. Лучше бы – вчера. Но можно и завтра… Он сразу же забыл все – афоризмы, Тьюринга, Ежеватова и даже Лариску, которой именно назавтра был обещан «день сельских наслаждений»… Он надел свой самый официальный и самый новый костюм и явился в редакцию за десять минут до назначенного срока. Ждать редактора ему пришлось всего лишь сорок две минуты.

Редактор поздоровался за руку, предложил сесть и сразу же принялся говорить. Он говорил быстро, много и неразборчиво, – казалось, нарочито неразборчиво: он словно бы не хотел, чтобы его понимали. При этом он время от времени без всякой необходимости перелистывал рукопись, как будто желая как-то проиллюстрировать свои тезисы примерами из текста, но тут же подавляя в себе это желание. Станислав моментально перестал понимать, о чем идет речь, и только поражался очками редактора – это была какая-то супердиоптрийная оптика при супермодерновой оправе. Впрочем, он уловил главное: рукопись редактору нравилась, но следовало обязательно учесть замечания рецензентов. Замечания прилагались, и Станислав надеялся, что потом, в спокойной домашней обстановке, он в этих замечаниях разберется и, разумеется, их учтет. Готовность учесть нарастала в нем с каждой минутою, и поэтому он только кивал, поджимал значительно губы и вежливо улыбался, когда у него возникало ощущение, что редактор берет шутливый тон. Потом в звуковой каше промелькнуло словечко «сократить».

– Сократить? – переспросил он на всякий случай.

– Да, – сказал редактор решительно, захлопнул папку и стал завязывать тесемочки.

– На сколько страниц? – спросил Станислав, уже прикидывая, что эпизод с газиком можно будет без особых потерь выкинуть.

– До двух листов, – сказал редактор, протягивая ему папку.

– То есть? – ошарашенное воображение предложило внутреннему взору Станислава результат такого сокращения: два жалких листочка рукописи – первый и последний.

– Н-ну, примерно до пятидесяти страниц.

Всего в рукописи было двести тридцать три страницы.

– НА пятьдесят страниц? – спросил Станислав на всякий случай.

– Нет. ДО пятидесяти. Оставить пятьдесят… – редактор разразился новым шквалом неразборчивых слов – кажется, он доказывал, что Станислав написал на самом деле не повесть, и не роман, конечно, а рассказ, и теперь надо привести форму в соответствие с содержанием. Кроме того, журнал у них тонкий, и они не имеют возможности… Станислав перебил его:

– Я правильно понимаю: вы хотите, чтобы я сократил эту повесть на сто восемьдесят страниц?

– Это не повесть, – сказал редактор утомленно и теперь уже вполне разборчиво. – Это рассказ.

Вечером они с Виконтом решили нализаться. Виконт пил, слушал жалобы и проклятья, сам – помалкивал, а потом вдруг сказал:

– Ты забыл главное.

– Я ничего не забыл, – возразил Станислав с угрозой. – И никогда не забуду!

– Забыл. Ты забыл, что все… или почти все, что у тебя написано – правда. Ты забыл, что все это произошло с тобой. Не с Иосифом твоим выдуманным, а с тобой. Лично.

Станислав уставился на него и вдруг понял.

– Да, но я-то не Иосиф, – сказал он, криво ухмыляясь. – И у меня нет Марии. У меня – Лариска.

– Не притворяйся большим ослом, чем ты есть, – посоветовал Виконт, аккуратно разливая спирт. – Ты прекрасно меня понимаешь.

– Я не притворяюсь… – проговорил Станислав медленно. – Но я ведь я и в самом деле не знаю своего предназначения. Ты думаешь, мне не приходило в голову, что роман – романом, а жизнь моя – это моя жизнь? Но я не могу ничего найти в своей жизни такого, чтобы… Да я и не верю в это. Пойми, это же не роман, я не могу выдумывать такие вещи из головы… Это должно как-то само собою обнаружиться… Но нет ничего. Ничего этого в моей жизни нет!

– Ишши, – сказал Виконт, как и год назад. – Ишши: должно быть! Я нахожусь, мой Стак, при сильном подозрении, что у каждого человека есть свое предназначение. У каждого! Это – такая у меня гипотеза. Некоторые свое предназначение осознают – их имена обычно становятся потом известны всему свету. Некоторые – в своем предназначении ошибаются. Таких мы называем графоманами всех сортов. Но подавляющее большинство смертных даже и не подозревает, что у них есть предназначение. Им не подано знака! А вот тебе – знак подан. Ты – уникум. Так что – ишши! Должно что-то быть!..

Жизнь покатилась дальше, словно не было в прошлом целого года литературного безумия, словно никогда он не писал ничего, кроме совместных с Виконтов брульонов, да развеселых куплетов: «Ах, девчонка-егоза – ухватила парня за! Ухватила и держала, затуманились глаза…»

Ежеватов умел выжимать из подчиненных все их содержимое досуха: в голове, как заведешь глаза перед сном, – одни только «каракатицы» всех машинных кодов сразу, и когда Мирлин загадочно намекал, что-мол «не все еще с нашим рОманом потеряно», что вот-вот-мол грянут-де его, Мирлина, главные калибры, Станислав легко и от всей души посылал его в самые интимные места.