Выбрать главу

Голос адмирала вернул его к действительности:

— Завтра в восемь по нулям Гринвича состоится торжественная молитва в судовом храме. Господ офицеров прошу быть в «синем парадном». Естественно, белые перчатки и мечи. — Фудзита медленно, опираясь о стол, поднялся, повернулся к деревянной резной пагоде, вытянулся перед ней и замер. Следом поднялись и стали «смирно» все остальные. Японцы дважды хлопнули в ладоши. — Вспомним учение Будды и Дао о «Пути»: великого можно достичь через малое. А путь самурая — каждое утро и каждый вечер готовить свое сердце к испытаниям и жить так, словно тело его уже умерло. Так достигается свобода при жизни и райское блаженство после смерти. — Он перевел взгляд на своих офицеров. — Все свободны.

Когда они поочередно потянулись к двери, адмирал вдруг добавил:

— Вас, полковник Бернштейн, я попрошу задержаться еще на минуту.

Израильтянин вернулся к своему креслу.

За без малого год службы на «Йонаге» Ирвинг Бернштейн впервые оказался с адмиралом Хироси Фудзитой с глазу на глаз и сейчас с особенным вниманием всматривался в этого высохшего маленького старичка, сидевшего наподобие храмовой статуи в конце длинного дубового стола. Адмирал был непостижим и весь точно соткан из противоречий: мог быть учтивым и грубым, честным и вероломным, решительным и колеблющимся, милосердным и бессердечным. Однако Бернштейн знал, что «Путь» учит: чем больше противоречий, тем глубже человек. Фудзита был глубок безмерно. Как истый буддист, он верил в «Колесо Закона» — в движение вечной человеческой реки, текущей сама по себе и независимо от предначертаний неба. Отдельный человек вместе со всеми несется в этом бескрайнем потоке, не имеющем ни начала, ни конца, ни рождения, ни смерти. А сам Будда — всего лишь глядящий на солнце слепец. Прагматик до мозга костей, как все японцы, старый адмирал умел и бестрепетно глядеть в лицо смерти, и наслаждаться каждым мгновением жизни, ибо оно могло оказаться последним.

— Вы пережили Холокост, — ошеломил он Бернштейна, показав глазами на номер-татуировку у него на предплечье.

— Да. Я был в Освенциме. Мой номер — 400647.

— Пленные, которых мы допрашивали, разбередили вам раны?

— Эти раны никогда не затянутся, — не поднимая глаз, проговорил Бернштейн.

— Вы убили Шлибена.

— Только однажды, адмирал, а не шесть миллионов раз.

— Когда все это творилось, мы были заперты в Сано-ван.

— Я знаю.

— Но и мы несем за это ответственность.

Полковник удивленно поднял голову:

— Вы? Но почему? Только оттого, что входили в состав стран «оси»? Это лишено смысла.

— Очень логично, полковник. Ответственность разделяют все, кто когда-либо жил на свете, и те, кто когда-либо будет жить. Все, полковник, все без исключения.

Израильтянин понимающе кивнул.

— Восточная философия, адмирал… Мне трудно представить вас капелькой этой реки — кровавой реки.

— Тем не менее это так.

— Не стану спорить.

— Я кое-что читал об этом. Я ведь собрал небольшую библиотечку, вы знаете… — Бернштейн не удержался от улыбки: «небольшая библиотечка» представляла собой огромную, в несколько тысяч томов коллекцию, не умещавшуюся в двух пустовавших каютах и переползавшую в коридоры и даже в штурманскую. Старик читал почти беспрерывно и знал о Большой Восточно-Азиатской войне даже больше, чем адмирал Аллен, не говоря уже о всех прочих. — Но теперь я от вас хочу услышать о том, что это такое было.

Бернштейн потер лоб. Вздохнул.

— История невеселая, и забавного в ней будет мало.

— Если вам тяжко вспоминать, то…

— Разумеется, тяжко. Но, быть может, если я расскажу, мне станет легче. До сих пор я не говорил об этом ни одному человеку на свете.

— Скажите, полковник, это Гитлер виноват во всем, как по-вашему?

— Один человек? Так не бывает. Тут больше подходит ваша теория «реки человечества».

— Но Германия была готова к нему?

— Конечно. Гитлер дал немцам то, что помогло им выбраться из бездны, куда их столкнули разгром в первой мировой и великая депрессия, — надежду. Ну, а его взгляд на место евреев в истории всего лишь раздул тлеющий жар…

— И немцы готовы были отдать за него жизнь?

— Да. За него или за кого-нибудь другого, подобного ему. На его месте мог быть Геринг или Гесс…

— Рассказывайте, полковник, рассказывайте.

Бернштейн откинулся на спинку кресла, полузакрыл глаза. Все это было давно, очень давно, но сейчас же воскресло в его душе, потому что никогда и не умирало. Каждую ночь, стоило лишь ему смежить тяжелые веки, воспоминания начинали захлестывать его, как штормовая волна — невысокий мол. Тени обступали его со всех сторон — тени отца, матери, сестры, брата, львовского еврея Соломона Левина, Лии Гепнер, Каца, Шмидта… Он помнил каждый взгляд, каждый жест, каждый крик боли. Он помнил запах горящей плоти и запах мертвечины. Память была его проклятием.

— Это началось в Варшаве, — сказал он.

Ирвинг Бернштейн хорошо знал историю своего народа — разрушение Храма римлянами и вавилонское пленение, рассеяние на бесплодных землях, окружавших Палестину, гибель под мечами крестоносцев и перемещение в Европу: почти три миллиона евреев осело в Польше, четверть миллиона — на востоке Германии. В Варшаве, когда Европа стала выбираться из мглы средневековья, и осели предки Бернштейна.

Каждый день после обеда, пока мать хлопотала на кухне, доктор Давид Бернштейн читал своим детям — Исааку, Ирвингу и Рахили — Тору и Талмуд, рассказывал об истории «богоизбранного народа», объясняя, что для польских евреев средневековье не кончилось. Их обвиняли в ритуальных убийствах детей, в черной магии, для них придумывали особые законы и правила, с них взимали особые налоги и пошлины. Все было направлено на притеснение. По закону они не имели права владеть землей и входить в состав ремесленных цехов и должны были жить в отделенных от остальной части города кварталах — гетто, обнесенных стеной. Тем не менее там они рожали детей, изучали закон Моисея, и связывавшие их узы становились неразрывными.

Запертые в гетто люди были беспомощны, и на них удобно было свалить вину за любое несчастье, обрушивавшееся на Польшу, будь то наводнение, неурожай или военное поражение. Время от времени толпы громил врывались в гетто, грабя, насилуя и убивая. «Бить жидов» было общепринятым развлечением среди поляков. Своего пика погромы достигли в XVII веке, когда в ходе целой череды кровавых вакханалий погибло больше полумиллиона евреев — зарублено казацкими саблями, выброшено из окон, заживо сожжено вместе с домами и синагогами.

Рассказы отца, вызывавшие у Исаака ужас и исторгавшие слезы из глаз Рахили, в душе Ирвинга рождали только ненависть и гнев. Он восхищался отвагой своих соплеменников, в рядах польской армии сражавшихся против германских государств и России в войнах, которые чаще всего кончались поражениями.

К началу XX века многие ограничения были отменены, а гетто уничтожены. Давид Бернштейн смог окончить медицинский факультет Краковского университета в 1922 году — в год рождения Ирвинга. Теперь это был всеми уважаемый врач, лечивший и евреев, и христиан. Ему помогали жена, получившая свидетельство сестры милосердия, и Ирвинг, очень рано обнаруживший тягу и способности к медицине.