Он любил свой дом — двухэтажный кирпичный особняк на улице Налевского в фешенебельном варшавском квартале. На первом этаже помещались смотровой и хирургический кабинеты, а в задней части дома — кухня, столовая, гостиная. Второй этаж занимали четыре спальни и кабинет-библиотека. В этом доме Ирвинг появился на свет, там он рос и мужал в атмосфере семейной любви, познавая полное, ничем не омраченное счастье. Оно оборвалось в июле 1939 года, когда в преддверии неминуемой войны Исаака мобилизовали и зачислили в Третью кавалерийскую дивизию.
Ирвинг навсегда запомнил, как брат — рослый, широкоплечий, в длинной коричневой шинели и с нелепой саблей на боку — стоял в дверях, одной рукой прижимая к себе плачущую мать, а другой обнимая Рахиль. Потом он расцеловался с отцом, потрепал по плечу Ирвинга и сбежал вниз по лестнице. На мостовой стоял грузовик, из кузова которого выглядывали смеющиеся лица молодых парней в кавалерийской форме. Грузовик тронулся и исчез за углом улицы Заменгофа. Ирвинг видел тогда брата в последний раз.
Первого сентября 1939 года германская армия перешла границу Польши. В тот вечер доктор Бернштейн собрал своих домочадцев у себя в кабинете. Ирвинга поразило его осунувшееся и постаревшее лицо. Отец всегда был сухощавым, но теперь казался совсем изможденным — заметнее посверкивали серебряные нити седины в редеющих черных волосах, круче казался изгиб горбатого крупного носа, глубже стали проложенные усталостью морщины на высоком залысом лбу и горькие складки в углах рта.
— Скоро придут немцы, — сказал он. — Нам понадобятся все наши силы.
— Но как же… — изменившимся голосом спросила мать. — Как же наша армия, наш Исаак? Они ведь остановят немцев?
Но тридцать пехотных и двадцать кавалерийских дивизий не смогли преградить путь вермахту. Всего за месяц боев, больше напоминавших тактические учения германских войск, польская кавалерия, вооруженная пиками и саблями, была рассеяна, плохо обученная и обмундированная пехота окружена и взята в плен, а допотопные аэропланы польских ВВС — уничтожены. И над страной опустилась ночь нацизма.
Когда пала Варшава, доктор Бернштейн успокаивал жену и детей, уверяя их, что в их жизни ничего не изменится — только власть будет другая.
Однако многие евреи опасались иного поворота событий.
— Посмотрите, как они расправились с нашими соплеменниками в Германии, — говорили они. — Неужели же они нас пощадят?
Одни уповали на то, что будут в безопасности, перебравшись в восточную половину страны, занятую Красной Армией, другие пытались организовать тайное бегство в Палестину, а большая часть оставалась на месте, с укоренившимся за века гонений фатализмом ожидая, когда на них обрушатся новые гонения и муки. Долго ждать им не пришлось.
Генерал-губернатором Польши был назначен печально известный своей ненавистью к евреям Ганс Франк, выбравший под резиденцию краковский замок Вавель. Он начинал еще в отрядах штурмовиков, был убежденнейшим нацистом и некогда оказал Гитлеру важные услуги. Вскоре из Вавеля хлынул поток унизительных приказов: евреям запрещалось появляться в общественных местах, к которым были причислены и школы, запрещалось занимать официальные и выборные должности, запрещалось передвигаться по стране» и покидать ее, запрещалось заниматься благотворительностью и служить в армии.
Вслед за этим началась компания по «просвещению» поляков. Им неустанно вдалбливалось, что войну с целью собственного обогащения начали еврейские банкиры, а вторжение вермахта было необходимо для спасения страны от еврейско-большевистского засилья. Вся Варшава — включая и квартал, где жили Бернштейны, — была обклеена плакатами, на которых карикатурные крючконосые евреи с крысиными телами и в ермолках на головах мучили и терзали детей, стариков и монахинь. Очень скоро к помощи доктора Бернштейна католики прибегать перестали.
Начались облавы. Евреев со всех хуторов и деревень Польши в товарных вагонах везли в Варшаву и другие крупные города. Кое-кто пытался укрыться в домах поляков, но те не желали рисковать жизнью ради евреев и, предварительно вытянув у несчастных последние деньги, выдавали их германским властям. Потом было издано новое постановление — евреям вменялось в обязанность носить желтые звезды на одежде или на белой нарукавной повязке. Вернулись времена гетто.
Ранним февральским утром 1940 года в дверь дома Бернштейнов ударили прикладом. На пороге с кавалерийскими карабинами за спиной стояли четыре полицейских, которых по цвету их шинелей называли «синие». «Juden,[8] собирайтесь!» — крикнул толстый вахмистр.
В отличие от всех других, кому разрешили взять с собой только самое необходимое, за медицинским инструментарием доктора Бернштейна прислали машину, и, покуда сам доктор с помощью жены, дочери и Ирвинга грузил в кузов оборудование своего хирургического кабинета, «синие» покуривали в сторонке, отпуская шуточки, касавшиеся главным образом семнадцатилетней Рахили. Она была в самом расцвете своей красоты — длинные черные волосы, густые темные брови, белоснежное лицо и голубые глаза фарфоровой куклы, осиная талия, крутые бедра и высокая упругая грудь.
Вахмистр наконец не выдержал: под хохот своих товарищей он облапил перепуганную девушку и прижал ее к себе, крича: «Ты еще девственница? Это хорошо! У меня еще не было еврейской девственницы. Я припас для тебя гостинец, он придется тебе по вкусу, будешь рыдать от восторга». — И он похлопал себя по сильно оттопыривающейся ширинке брюк.
Ослепительная вспышка сверкнула в голове Ирвинга, и бешеная ярость обуяла его, прогнав страх, нерешительность и вообще способность думать и рассуждать. Под испуганные крики родителей он рванулся к вахмистру и ударил его в челюсть и в обширное тугое брюхо. Полицейский отпустил девушку и, согнувшись вдвое, отлетел в сторону, задыхаясь, как от удушья, и сплевывая кровь из разбитой толстой губы. Ирвинг ухватил его за волосы и несколько раз ударил коленом в лицо, услышав сочный хруст — словно рядом кто-то откусил неспелое яблоко.
Потом он услышал отчаянный вскрик матери и почувствовал, как жгучая боль пронизала все тело от макушки до пяток — это окованный железом приклад карабина опустился на его затылок, — он замер, как будто с разбегу налетел на каменную стену. В глазах у него потемнело, ноги стали ватными. Следующий удар опрокинул его навзничь, и больше он уже ничего не видел.
Очнулся Ирвинг в старой синагоге, находившейся в северном конце гетто — огороженного колючей проволокой участка две с половиной мили длиной и милю шириной, — где разместили отца и трех других врачей с семьями. Раньше в этом районе проживало 150.000 человек, а сейчас сгрудилось не меньше полумиллиона.
Врачам отвели по комнате, а в подвале устроили нечто вроде лазарета. Рахиль в тот злосчастный день избежала насилия, но в глазах у нее навсегда застыло выражение затравленности и ужаса. Жизнь в гетто, обнесенном трехметровой стеной, по верху которой была натянута колючая проволока, была чудовищна. Двадцать выходов постоянно охранялись польскими и литовскими полицаями, выпускавшими за ворота лишь тех, у кого было разрешение на работу в городе. Еда была более чем скудной, и в гетто почти сразу же начался голод. Врачей кормили лучше, но они столкнулись с неразрешимой проблемой — как лечить истощенных и обессиленных людей без лекарств и самых необходимых материалов?
Однако и в этой непроглядной тьме вспыхивали иногда светлые лучи: вероучители толковали детям Талмуд, ставились спектакли и давались прекрасные симфонические концерты. Умельцы собирали детекторные приемники, выходила газета и даже — в глубочайшей тайне — устраивалось богослужение. Семья Бернштейнов отмечала с соблюдением обрядов все еврейские праздники — Йом-Кипур, Симхас Тора, Рош Хашана.
Однако пайки урезались все больше, и к концу 41-го года люди умирали тысячами: особые «похоронные команды» каждое утро подбирали и сжигали трупы, лежавшие «на мостовых и тротуарах.
Доктор Бернштейн от непосильной работы старел на глазах, у его жены прибавилось морщин, и каштановые волосы стали уже не полуседыми, а совсем белыми. В эти дни судьба свела Ирвинга с Соломоном Левиным.
Этот двадцатилетний парень уже успел повоевать и попал в гетто после того, как немцы разбили на подступах к Варшаве его дивизию. Его отец, полковник польской армии, попал в плен к русским под Белостоком и сгинул в Катынском лесу, где, по слухам, большевики расстреляли несколько тысяч офицеров, учителей и других представителей польской интеллигенции. Мать простудилась, когда ее с другими шестьюдесятью женщинами везли на открытой платформе из Белостока в Варшаву, заболела воспалением легких и умерла.