А Соломон Левин в заложенном кирпичом и каменными плитами бункере, который появился в левом приделе синагоги, учил Ирвинга и Лию, как обращаться с пулеметом.
— Это VZ—37, — говорил он, снимая кожух и открывая подающий механизм. — Лучшая машина на свете. Калибр — семь — девяносто два, воздушное охлаждение, шестьсот выстрелов в минуту. — Он показывал на видневшуюся в амбразуре улицу Грибовского, размечая сектор обстрела. — Может одной очередью уложить целое стадо немецких свиней. Ирвинг, садись сюда, — продолжал он деловито. — А ты, Лия, — рядом, слева от него. Возьми ленту двумя руками и подай ее Ирвингу. Ирвинг, левой рукой вставь ее в патроноприемник и нажимай, пока не услышишь щелчок. Так. Теперь захлопни крышку ствольной коробки: если она будет закрыта неплотно, пулемет стрелять не будет. Так. Теперь берись за ручки и два раза сведи их. — Ирвинг подчинился и услышал, как тугая возвратно-боевая пружина с резким металлическим звуком встала на место. Сол одобрительно кивнул. — Вот, теперь контрклин выбрасывателя принял первый патрон. Еще раз сведи рукоятки — патрон теперь в патроннике или каморе. Отлично. Теперь можешь заняться окончательным решением германского вопроса, — он с довольным видом потер руки.
Все рассмеялись.
Наутро — было 19 апреля 1943 года — они пришли. Эсэсовцы, польские «синие» и литовцы-полицаи ровными рядами вступили в гетто, выкрикивая: «Смерть евреям!» Ирвинг, чувствуя, как колотится сердце, присел за пулемет, дрожащим указательным пальцем нащупал гашетку. Лия расправила ленту, ожидая команды Левина. Когда до первой шеренги оставалось всего два метра, с крыши старого кирпичного дома полетела бутылка с зажигательной смесью. Грянул взрыв. Офицер, залитый горящим бензином, с диким криком кинулся бежать к синагоге и в корчах упал на мостовую. Ирвинг нажал на гашетку. Пулемет затараторил так, что от этой частой железной дроби у Ирвинга зазвенело в ушах. Он вскрикнул от радости, увидев, как его очередь, словно метлой пройдясь по немцам, превратила несколько человек в кучу окровавленного тряпья. Полетели новые бутылки, и ожили другие огневые точки.
Каратели заметались, ища где бы укрыться, но из каждого окна и двери в них били пулеметы, винтовки, пистолеты. Воздух стал синим от едкого порохового дыма, царапавшего горло и выжимавшего слезы из глаз. Ирвинг водил стволом из стороны в сторону, поливая мостовую как из брандспойта. Стреляные гильзы со звоном летели на кирпичи и камни, а Ирвинг от удовольствия смеялся, сам того не замечая и ни на минуту не прекращая огонь… Бой был окончен. Несколько оставшихся в живых немцев и полицаев ползком убрались из гетто.
На улице появились ликующие победители. Ирвинг поднялся и увидел за кучами трупов раненых, которые отползали к воротам, оставляя на булыжной мостовой темные полосы крови. Шарфюрер СС кружился на месте, обеими руками придерживая кишки, вывалившиеся из распоротого пулями живота и опутавшие его ноги, как клубок серых змей. Выстрел в упор сбил с него каску и разбрызгал по булыжнику желтоватую студенистую массу мозга. Шарфюрер дернулся и замер. Там и тут раздавались одиночные выстрелы — это добивали раненых. Собрали трофеи, раздели мертвецов и свалили их в яму на площади Малиновского, рядом с гниющими телами умерших от голода и болезней евреев. Над гетто перекатывались победные крики.
— Скоро вернутся — мрачно сказал Левин. — Сегодня они получили урок, а завтра докажут нам, что усвоили его. Это профессиональные убийцы.
Ночью Ирвинг и Лия исступленно предавались любви с неистовством, которого не знали за собой.
А немцы действительно показали, что умеют учиться на своих ошибках. Через три дня они пришли с танками, артиллерией и огнеметами. Сначала выкатили на прямую наводку 105— и 150-мм орудия, которые принялись планомерно крушить дом за домом. Потом два танка пробили стену, и в брешь бросились солдаты СС. «Маккавеи» и бойцы БЕГа вели по ним огонь из окон и с крыш, бросали в наступающих бутылки с зажигательной смесью и сумели поджечь оба танка. Оставшись без прикрытия, эсэсовцы снова отошли.
И это стало повторяться изо дня в день, неделя за неделей. На месте сотен убитых немцев, «синих» и литовских полицаев появлялись новые. А потери «Маккавеев» возмещать было нечем: каждый «активный штык» выходил из строя навсегда. Несмотря на просьбы о помощи, ежедневно несшиеся в эфир, на помощь не приходил никто. Немцы постепенно стягивали кольцо, и наконец полумертвые от усталости, голода и жажды евреи оказались в окруженной со всех сторон синагоге. Но они продолжали драться и в окружении.
К концу третьей недели боев к артиллерийскому обстрелу прибавилась бомбардировка с воздуха — прилетевшие самолеты забрасывали осажденных фугасами и зажигательными бомбами. Все дома были либо разрушены начисто, либо сожжены. Команды огнеметчиков посылали струи пламени в подвалы и импровизированные доты, живьем сжигая тех, кто находился там. Немцы через канализационные люки пустили в коллекторы ядовитые газы. Воздух был пропитан тяжким смрадом разлагающихся трупов, сладковатой вонью паленого человечьего мяса. Однако евреи продолжали сражаться, предпочитая погибнуть в бою, чем в лагере.
На двадцать седьмой день восстания Соломон Левин попал под струю огнемета и, катаясь по земле, кричал: «Добейте меня! Прикончите!» Ирвинг Бернштейн, на долю секунды задумавшись, навел на него ствол VZ—37 и дал короткую, в шесть пуль, очередь, а потом рыдая упал на горячий кожух пулемета, стуча по нему кулаком, пока не обжег руку до пузырей. Рядом плакала Лия Гепнер.
Назавтра пуля попала ей в голову: осколки черепа, кровь и мозг ударили в Ирвинга. Он взял убитую девушку на руки и стал покачивать, словно убаюкивая ребенка. Рядом оказалась Рахиль — она помогла брату уложить Лию наземь и прикрыть обрывками толя с крыши. Хоронить было негде и некому. Ирвинг снова присел за свой пулемет, а Рахиль стала подавать ему ленту.
Еще через три дня все было кончено. Немцы с заднего хода ворвались в синагогу, переполненную сотнями раненых, и прикончили всех. Ирвинг видел, как мать бежала по ступенькам, а дюжий эсэсовский унтер, догнав, перерезал ей горло штыком. Вскрикнув от ужаса и ярости, Ирвинг развернул пулемет и последние пули всадил в эсэсовца. Потом он увидел рядом подбитые гвоздями солдатские сапоги и не успел увернуться от летящего в лицо окованного затыльника приклада.
Он пришел в себя от каких-то толчков, стука колес по стыкам рельсов и порыва холодного ветра. Открыл глаза и увидел, что лежит на открытой платформе, гудящей как колокол, головой на коленях Рахили.
— Слава Богу, — сказала она.
— Пулемет… Варшава… — только и смог выговорить он.
— Немцы перебили весь отряд, кроме нас с тобой. «Синие» сказали немцам, что ты врач, и потому тебя оставили в живых. Ты им нужен.
Ирвинг, привстал на локте, оглянулся по сторонам. На платформе он был единственным мужчиной, остальные — женщины и подростки.
— А ты, Рахиль? Тебя тоже пощадили?
— Да.
— Ты им тоже нужна?
Она отвела глаза:
— Да.
— Для чего?
Женщины у него за спиной вдруг закричали, указывая куда-то пальцами:
— Освенцим! Освенцим!
— Довольно, довольно, полковник, пожалейте себя!
Но голос адмирала не доходил до его сознания: бесконечная лента воспоминаний продолжала крутиться, и череда отчетливо ярких образов все плыла и плыла у него перед глазами. Он говорил, не видя и не слыша Фудзиту:
— Эсэсовцы разбили нас на три группы: первая подлежала немедленной отправке в газовки и печи, во вторую входили люди вроде меня, владевшие какой-нибудь редкой специальностью, а третья — в нее отобрали Рахиль и других девушек — предназначалась для солдатских и офицерских борделей. — Он вдруг замолчал, осекшись, поднял глаза на адмирала: — Простите, вы что-то сказали?
— Пожалейте себя, полковник!