Выбрать главу

Могло быть и так. Сейчас это не имело столь уж большого значения. В одном только не могло быть сомнения: моя приверженность науке кончилась, и это было серьезное событие в моей жизни. Помню, как я подумал: странно, что это случилось в этот день на Адриатике; я был серьезно заинтересован вставшей передо мной проблемой, но отнюдь не расстроен, и на некоторое время мысли о будущем испарились из моей головы.

Я удивлялся, как это случилось, что я так долго держал все свои сомнения под спудом. Они могли возникнуть с такой же ясностью и до ошибки, до катастрофы; и тут меня поразила мысль; вероятно, они сыграли свою роль в появлении ошибки. Я мог искать оправдания в усталости, напряжении, в чистой случайности, но, если бы я был всецело поглощен своим исследованием, как это бывало раньше, могла ли случиться такая ошибка? Почему вообще появляются ошибки? Какова в них доля умысла? Это и смешно, и огорчительно, подумал я, что мы никогда не можем этого узнать.

Почему я когда-то был так предан науке? И почему эта преданность иссякла? Я припомнил мои споры с Хантом и Одри много лет назад. Похоже, что интуитивно они были мудрее меня, хотя логика была на моей стороне. Какие мотивы побуждают человека заниматься наукой? Я объяснял это когда-то Одри. Я и сейчас мог бы сказать все то же самое с той только разницей, что теперь я отвел бы большее место случаю: многие становятся учеными потому, что это оказалось удобным и они могут заниматься этим не хуже, чем любым другим делом. Но остаются и подлинные серьезные побуждения; по-моему, они бывают трех видов. Человек может посвятить себя науке потому, что он верит, что это практически и эффективно облагодетельствует мир. Для огромного количества ученых именно это является главной осознанной причиной, для меня она никогда не существовала и в тридцать лет представлялась еще более глупой, чем десять лет назад. Ибо если бы я хотел непосредственно облагодетельствовать мир, я бы, как я однажды сказал Одри, занялся чем-то совершенно иным. В данный момент, а это был 1931 год, я был в этом еще более убежден.

Человек может заняться наукой и потому, что она воплощает в себе Истину. Эту причину или что-то в этом роде я выдвигал в прошлом. Насколько я вообще пытался сознательно определить, именно так со мной и было. И все-таки это недостаточно веская причина, думал я, наблюдая за лодкой с красными парусами, которая плыла между островом и материком. Наука являет собой истину в своей области, в своих пределах она совершенна. Человек отбирает определенные явления, загадывает себе загадку и в конце концов разгадывает ее, показывая, как эти явления соответствуют другим явлениям такого же порядка. Мы сейчас достаточно хорошо представляем этот процесс, чтобы знать цену выводам, которые он нам даст; мы, кроме того, знаем, что есть такие стороны действительности, которые не могут быть постигнуты путем эксперимента. Сколько бы ни развивалась наука, поскольку эксперимент сам заранее устанавливает себе границы, эти границы остаются в силе. Это все равно, как если бы человек, жадно интересующийся местностью между своим городом и соседним, обратился бы к науке за ответом; он получил бы описание дороги между двумя населенными пунктами. Полагать, что это и есть истина, думать об Истине вообще, как о некоем абсолюте, представлялось мне чрезвычайно наивным.

Так же как думать, что наука ввиду своей ограниченности не представляет истины, значило бы просто не понимать смысла этого слова. Я знал, что Константин согласился бы с обоими этими положениями. Но мы с ним разошлись бы там, где встал бы вопрос о ценности, которую представляет собой эта частная, ограниченная научная истина. Я бы стоял на том, что теперь, когда природа этой истины выяснена, когда мы знаем, каким путем устанавливаются границы данной истины, ценность ее определяется в зависимости от приложения; научные данные теперь не открывают нам сущность всех явлений, их значение известно нам раньше, чем мы их получим, данные науки важны потому, что дают нам новое орудие для познания внешнего мира. В те времена, когда я спорил с Константином, для него данные науки сами по себе имели гораздо большую ценность, чем их практическое использование, — он придавал им почти мистическое значение, не столько как Истине, сколько как факту Познания. Как будто, если бы мы знали достаточно, то на нас снизошло бы откровение.