Утопия?
Скорее поэзия. Уже между тем в пределах возможностей техники, на почве реального мышления.
***
Знакомясь с хорошей вещью, в книге или в журнале, очень приятно бывает думать, что я, между прочим, знаю, какой это сложный, мучительный, радостный путь — путь от скрытого замысла, через хаотичные черновики, через рукописи с бесконечными правками, вычеркиваниями, вставками, через свое и чужое, такое и... ох, не такое порой редактирование, через грязные корректурные гранки — к чистенькой, аккуратной печатной страничке!..
Профессиональный секрет. Одна из не очень уж и многих радостей нашей работы.
***
Не скажу, что я приехал сюда, в деревню, «изучать жизнь». Затаскали, замызгали мы эти слова. Я приехал пожить в родном мире моего детства и молодости, пожить со своими людьми, о которых мне всегда лучше всего писалось.
И мне, снова окунувшемуся в этот мир, в упор увидевшему его плюсы и минусы, снова бывает горько от неуемной и безответственной болтовни некоторых докладов, статей, книг...
***
Если «находить новое», «заглядывать в будущее», как советуют некоторые «романтики», если сегодня писать о завтрашнем дне, завтра - о послезавтрашнем и т. д., так кто же напишет о нашем времени?..
Вспоминается толстовское:
«Нам нужны литераторы с крупным талантом бытописателя, а у нас только выдумщики».
Мы их иногда называем лакировщиками.
***
Вдвоем с товарищем в творческой командировке. Набродились по колхозам, а теперь, в районной гостинице, думаю перед сном:
«Как мы будем делить «художественные детали»? Как делят, полазив с бреднем, рыбью мелюзгу?»
Неужели такая бедность, неужели мы так оторвались от людей, что каждое обычное слово какой-нибудь работящей бабки кажется откровением?
Холодновато от этих дум...
***
Писать о Хоре или Калиныче прямо с натуры когда-то можно было совсем свободно, зная, что они, темные и бесправные, не прочтут, не будут обижаться, тем более — протестовать.
Я брал с натуры немало и немало неприятностей имел от своих прототипов — десять, пятнадцать лет тому назад. Теперь тайное делается явным еще быстрее, почти сразу с письменного стола: радио, телевидение, печать. И надо считаться с этим, если пишешь с натуры,— и маскировать в большей мере эту натуру, живых людей, и, вместе с тем, не принижать главное ради временных условностей.
Это нелегко, но ничего не поделаешь — правда всегда была и будет самым современным и необходимым.
***
Когда-то где-то далеко какие-то страшные люди совершали большие злодеяния — я читал о них, слышал и не думал, что это также были обычные люди.
Но вот пришла война, и мои знакомые — здесь, теперь и навсегда — стали неожиданно из обычных страшными.
И это — страшнее всего.
Думал так, оторвавшись от хороших стихов Матвея Грубияна: на минуту представив живо, как знакомые мне евреи из нашего Tурцa смотрели на обыкновенных, давно и, казалось, очень хорошо известных жителей местечка, некоторых соседей, вдруг ставших полицаями и убивающих их по чьему-то плану, очень далекому от их настоящих человеческих интересов...
Это страшно. Об этом нужно писать.
***
Читаю прозу Петефи.
С тем же наслаждением, «на той же струне», как перечитывал недавно Бернса.
Прервал чтение, чтобы позвонить старшему, давно любимому собрату по перу, который занемог.
— Ну как ты там себя чувствуешь?
— Да уже, брат, за столом. Не пишется... Сижу, вздыхаю, как конь над пустым ушатом...
Как же запахло мне Беларусью! Народным, петефи-бернсовским словом!..
***
«Кто с язычком, тот и с молочком!» — говорит и молодо смеется почти восьмидесятилетний старик при галстуке. Старший брат моего знакомого, гость из Канады, рабочий на пенсии, гладильщик дамских пальто, что собрался наконец приехать на родину, которую ему из-за горькой полесской бедности довелось покинуть — господня воля! — еще в 1906 году.
Походила с ним, поездила по свету эта присказка. Из-за океана, из толстой гущи англосаксонской речевой стихии вынырнула золотой рыбкой и вернулась — вместе со стариком смеется:
— Не надо мне твое пивцо, а надо мне твое словцо!..
***
За все почти двадцать лет при панской Польше в нашу забитую, темную деревню только раз привозили кино. Показывали его в школе, еще церковноприходской, старой и небольшой. Картина — какой-то голливудский середнячок — про любовь. А духота в школе — не продохнуть. Жара — до седьмого пота! По частям, исподволь, разворачивается действие, распаляя зрителя. Треугольник: он и две они. Одна бросила его, затем - другая. И вот он лежит в гробу. Чистый, хороший, хоть ты плачь. И плачут. Те две, конечно. Сначала одна из-за paмы вышла, подошла к нему, потом, с другой стороны, другая... Траур, слезы, ах, романтика!..