Телефонный звонок родителям Майкла расскажет мне все, что мне нужно знать. Я могла бы просто поднять трубку, набрать номер и молиться, чтобы на звонок ответила мама Майкла. Это был бы наш пятый разговор, и я сказала бы: Здравствуйте, миссис Ладнер, не знаю, в курсе ли вы, но Майкл завтра выходит на волю, и мы с детьми и Мисти собираемся его забрать, так что вы не утруждайтесь, хорошо, мэм, до свидания. Но я совершенно не хочу, чтобы трубку взял Большой Джозеф – взял и сразу бросил после того, как я несколько секунд посижу на линии и подышу в микрофон, не говоря ни слова. Но тогда я, по крайней мере, знала бы, что, если я перезвоню, он наверняка даст трубку миссис Ладнер, чтобы та разобралась, кто это был: пранкер, коллектор, попавший не туда обыватель или черная шоколадка его сына Майкла. Но я не хочу всего этого – не хочу разговаривать с мамой Майкла неловкими урывками, не хочу терпеть глухое молчание Большого Джозефа. Вот почему я еду на север, в Килл, с галлонами воды, влажными салфетками, сумками с одеждой и спальными мешками в багажнике, чтобы просто оставить спешную записку в их почтовом ящике. Записку, в которой я сказала бы все то, что сказала бы им голосом в спешке. Без знаков препинания. С подписью: Леони.
Майкл никогда прежде со мной не разговаривал. Однажды во время обеденного перерыва в школе, через год после смерти Гивена, Майкл сел рядом со мной на траве, коснулся моей руки и сказал: Мне жаль, что мой двоюродный брат – сраный придурок. Я думала, что на этом все закончится. Что после этого извинения Майкл уйдет и больше никогда не станет со мной разговаривать. Но он не ушел. Он спросил, не хочу ли я пойти с ним на рыбалку через несколько недель. Я согласилась и вышла из дома через переднюю дверь. Больше не было необходимости прятаться – мои родители были поглощены скорбью. Пойманы в ее паутину, слепые как мухи. В первое наше с Майклом свидание мы пошли на пирс у пляжа со своими удочками; я держала удочку Гивена на вытянутых руках, как некое подношение. Мы разговаривали о наших семьях, о его отце. Он сказал: Он стар. Старый пень. И я сразу поняла, что он имеет в виду, без объяснений. Ему бы не понравилось, что я сейчас здесь с тобой и что этим вечером я тебя поцелую. Или, если вкратце: он считает, что черномазые есть черномазые.
И я проглотила эту желчь его отца и пропустила ее через себя, потому что отец – не сын, так я тогда подумала. Потому что, глядя на Майкла в кромешной темноте под навесом на краю пирса, я видела в нем тень Большого Джозефа; я могла взглянуть на его длинную шею и руки, его стройное мускулистое тело, тонкие ребра его грудной клетки и увидеть, как однажды годы размягчат его до сложения отца. Как он обрастет лишним весом и усядется в свое крупное тело, так же как дом усаживается в землю под собой. Мне приходилось напоминать себе: они – не одно и то же.
Майкл наклонился над нашими удочками, и его глаза меняли цвет, как горные облака на небе перед сильной бурей: темнейший синий, водянисто-серый, густой зеленый. Он был достаточно высок, чтобы, обнимая меня, опираться подбородком на мою макушку. Словно специально под мой рост. Потому что я хотела, чтобы Майкл целовал меня, потому что с первого момента, когда я увидела его идущим по траве к тому месту, где я сидела в тени столба со школьными вывесками, он и сам увидел меня. Увидел сквозь кожу цвета черного кофе, черные глаза, губы цвета сливы, увидел меня. Увидел одну сплошную ходячую рану, которой я была, и стал для меня целебной мазью.