– Па, а почему ты не срубишь тут деревья?
– А места мало потому что, – отвечает он. – Да и не надо никому видеть, что у меня тут за хозяйство.
– Но животных-то сразу слыхать, с дороги еще.
– Так ежели на них тут кто позарится, я их сразу по шороху деревьев-то и услышу.
– Думаешь, какие-нибудь из наших животных дадут себя украсть?
– Нет. Козы злющие, а свиньи умнее, чем ты думаешь. И тоже злобные. Кто их не кормит постоянно, к кому не привыкли – тяпнут-то как следует.
Мы с Па заходим в сарай. Па привязывает козла ко вбитому в пол столбику – животное взвизгивает.
– Кто ж скотину на виду-то держит? – добавляет он. Оно и верно – никто в Бойсе не держит скот на открытом поле или перед домом.
Козел мотает головой, тянет веревку, пытается сбросить петлю. Па седлает животное и хватает его под подбородок.
– Ну, Большой Джозеф, – отвечаю я.
Хочется выглянуть наружу, смотреть на холодный, ясный весенний день спиной, но я заставляю себя смотреть прямо на деда, задирающего повыше голову обреченного на смерть козла. Па фыркает. Не хотелось упоминать это имя. Большой Джозеф – мой белый дедушка, а Па – черный. С Па я живу с самого рождения, а белого дедушку видел лишь дважды. Большой Джозеф высок, толст и совсем не похож на Па. Он не похож даже на моего отца Майкла, поджарого и покрытого с ног до головы татуировками. Он их делал так, как люди покупают сувениры – на память, у мастеров-любителей в Бойсе, на берегу, когда ходил в море, и в тюрьме.
– Вот так вот, – говорит Па.
Он валит козла с ног, как один борец – другого, и у скотины подгибаются колени. Козел падает мордой в грязь и смотрит на меня снизу вверх, вытирая щекой пыль с окровавленного пола сарая. Смотрит с мольбой, но я не отвожу взгляда – даже не моргаю. Па делает надрез. Козел взвизгивает от неожиданности, но быстро захлебывается – повсюду разливается и смешивается с грязью кровь. Ноги у козла подгибаются, как резиновые, и ослабевают, Па его уже толком не держит. Миг – и Па поднимается, затягивает веревку вокруг ног козла и вздергивает тушу на свисающем с балки крюке. Глаз животного все еще влажен. Он глядит на меня так, словно это я перерезал ему горло, словно это я выпустил ему всю кровь, окрасив ею его пухлую мордочку.
– Ну что, готов? – спрашивает Па, мельком стрельнув глазами в мою сторону.
Я киваю. Мои брови нахмурены, а лицо напряжено до предела. Стараюсь расслабиться, пока Па делает разрезы у ног животного, намечая линии.
– Хватай вот тут, – говорит Па, показывая на разрез на животе козла. Я запускаю туда ладонь и хватаюсь. Внутри все еще тепло и мокро. Держись, велю себе, держись.
– Тяни, – командует Па.
И я тяну. Теперь козел вывернут наизнанку. Повсюду слизь и вонь – острая и гнилостная, словно в сарай вошел пару недель не мывшийся мужик. Шкура отходит от мяса, словно кожура от банана. Я всегда удивлялся тому, как легко она отходит, если потянуть. Па сдирает шкуру с другой стороны, отрезая и сдергивая, когда доходит до ног. Я стягиваю шкуру вдоль ноги до самого копыта, но сдернуть ее, как Па, не могу – дальше он.
– Давай с другой стороны, – велит Па.
Я берусь за разрез напротив сердца. Здесь тело козла еще теплее, и я гадаю, не оттого ли это, что его сердце в панике забилось так сильно, что нагрело грудь. Но тут я замечаю, что Па уже сдергивает шкуру с копыта, и понимаю, что замешкался из-за своих мыслей. Не хочу, чтобы он принял мою медлительность за робость и слабость духа, решил, что я не могу спокойно смотреть на смерть, как подобает мужчине, а потому хватаюсь покрепче за шкуру и тяну. Па сдергивает последнюю полосу шкуры с копыта, и вот туша животного уже висит под потолком голая – лишь розовое мясо поблескивает в немногих пробивающихся в сарай лучах света. От козла осталась только мохнатая морда, и это почему-то еще хуже, чем когда Па перерезал ему глотку.
– Тащи ведро, – говорит Па.
Я стаскиваю с одной из полок у задней стены сарая металлический таз и ставлю под тушей. Подбираю уже деревенеющую шкуру и складываю в посудину – четыре куска.
Па делает надрез вдоль туши от середины живота и в ведро валятся внутренности. Он продолжает резать, удушливая вонь бьет так, словно ты упал лицом в кучу свиного дерьма. Пахнет трупом, гниющим в лесной глуши, который и заметить можно только по вони да по вьющимся вокруг стервятникам. Пахнет опоссумом или броненосцем, которого переехала машина и который остался гнить на асфальте дороги в жару. Только хуже. Пахнет еще хуже – это запах смерти, гнили, зарождающейся в трупе чего-то только что сдохшего и еще не остывшего от горячей крови и жизни. Я кривлю физиономию, пытаясь изобразить лицо, которое делает Кайла, когда злится или теряет терпение – со стороны тогда кажется, будто она учуяла что-то мерзкое: зеленые глаза прищуриваются, нос напружинивается грибочком, а из-за приоткрытых губ показывается дюжина крохотных молочных зубов. Изобразить это я пытаюсь потому, что подспудно надеюсь, сморщив нос, выдавить из него этот мерзкий запах, отрезать гнилостной вони дорогу внутрь головы. Я понимаю, что передо мной лежат в ведре козлиные желудок и кишки, но вижу перед глазами лишь скривившееся личико Кайлы да влажные глаза козла. Я больше не могу смотреть – выбегаю из сарая; меня рвет на траву снаружи. Лицо словно пылает огнем, а руки совсем холодные.