Выбрать главу

Но не слышать животных было невозможно – я смотрел на них и тут же их понимал, точно так же, как при одном взгляде на предложение почти сразу улавливаешь общий смысл всех слов в нем. После отъезда Леони я некоторое время просидел так на заднем дворе, слушая свиней, лошадей и постепенно затихающее вдали, как порыв ветра, пение Стэга. Я ходил от загона к загону, смотрел на солнце и пытался прикинуть, сколько времени прошло с момента отъезда Леони, сколько – с момента отъезда Ма и Па, и как долго еще придется их ждать, чтобы можно было вернуться в дом. Голову я запрокинул вверх, прислушиваясь, чтобы не пропустить тяжелое шуршание шин, а потому не заметил торчащей из земли крышки от консервной банки и наступил на острый край. Металл вошел глубоко мне в стопу. Я взвыл от боли и упал, держась за поврежденную ногу и зная, что, подобно тому, как я понимал животных, они тоже поняли мой крик: “Отпусти меня, большой острый зуб! Пощади!”

Но рана горела огнем, а кровь никак не желала останавливаться. Я сидел посреди лужайки, схватившись за лодыжку, и плакал, ощущая в горле кислоту и послевкусие кетчупа. Вытаскивать крышку было страшно. Вскоре я услышал, как меня зовет Па, и ответил ему. Так он и нашел меня – прерывисто дышащим и всхлипывающим, не обращая внимание на уже залитые слезами щеки. Па присел рядом и взял меня за ногу – так же, как брал за ногу нашего коня, собираясь проверить, не разболталась ли подкова. В один миг он резко выдернул крышку из моей стопы, и я взревел от боли. В тот раз Па, как мне тогда показалось, впервые сделал что-то не так.

Вернувшаяся тем вечером Леони ничего не сказала. Мне кажется, она вообще не замечала моей раны, пока Па не начал орать на нее все громче и громче:

– Черт тебя дери, Леони!

Я был совершенно осоловелый от обезболивающих и антибиотиков, а стопа у меня была вся накрепко обмотана белыми бинтами.

– Леони! – Па даже хлопнул ладонью по стене, чтобы обратить на себя ее внимание.

Она вздрогнула, отступила на шаг, а затем тихо сказала:

– Ты в его возрасте устрицы в порту чистил, а Ма меняла подгузники.

А потом добавила:

– Он уже достаточно взрослый.

И уже мне:

– Ты как, в порядке, Джоджо?

Я встретил ее взгляд и ответил:

– Нет, Леони, не в порядке.

Это было для меня внове – смотреть на нее, на ее кривые зубы, на то, как она потирает руки, и слышать в голове вместо мама ее имя – Леони. После моих слов она рассмеялась, резко, так, словно хохот выкапывали из нее и выкидывали наружу грубой лопатой. Казалось, Па был готов залепить ей пощечину, но все же взял себя в руки и лишь фыркнул – так, как он фыркал, когда не прорастали посевы или когда одна из свиней давала вместо нормального опороса полумертвое потомство. Разочарованно.

Он сел рядом со мной на один из двух диванчиков в гостиной. В ту ночь он впервые оставил Ма спать одну. Я лег спать на диванчике поменьше, а он – на том, что побольше. Ма становилось все хуже и хуже, и с тех пор Па так и стал спать там.

Когда варят козлятину, она пахнет почти как говядина. Даже выглядит похоже – такая же темная и волокнистая. Па тыкает мясо ложкой, проверяя на мягкость, и не задвигает до конца крышку кастрюли, давая пару выходить наружу.

– Па, расскажешь еще про вас со Стэгом?

– Это про что, например?

– Про Парчман, – говорю я.

Па складывает руки на груди и наклоняется чтобы понюхать козлятину.

– Да я ж разве не рассказывал еще? – спрашивает он.

Пожимаю плечами в ответ. Иногда мне кажется, что носом и ртом я похожу на Стэга. На Стэга и на Па. Мне хочется послушать про их различия. Про те вещи, в которых мы все не похожи друг на друга.

– Рассказывал, а я еще раз хочу послушать.

Этим, в сущности, Па и занимается, когда мы одни засиживаемся с ним допоздна в гостиной, а иногда во дворе или в лесу – рассказывает истории. О том, как он ел рогоз, собранный его отцом на болотах. О том, как его мама по традиции своего народа набивала матрас испанским мхом. Иногда он рассказывал мне одни и те же истории по три, а то и по четыре раза. Я слушаю, и его голос, словно рука, которой он гладит меня по спине, помогает мне задвинуть подальше всякие мысли о том, что я никогда не смогу стать таким же твердым, таким же уверенным, как Па. Обливаясь потом, я сижу на стуле, как приклеенный; на кухне так жарко от стоящей на огне кастрюли с козлятиной, что окна запотели и весь мир словно сжался до одной этой комнаты, и в нем остались только мы с Па.