Я почувствовал, что краснею. «Это просто каприз, не обращай внимания, — поспешно добавил я. — Я пошутил».
— Не думай об этой войне так, будто она была тебе нужна, — проговорила она. — Если можешь, конечно.
Мы сразу замолчали. Дино трусил по дороге рядом со мной.
— Мне только хочется, чтобы все закончилось, — сказал я.
Кате резко подняла голову. Но ничего не сказала. «Да, я знаю, — пробурчал я, — единственное средство — не думать и работать. Как Фонсо, как другие. Броситься в воду, чтобы не чувствовать холода. Но если ты не любишь плавать? Если тебе не хочется добираться до той стороны? Твоя бабушка правильно сказала: у кого есть кусок хлеба, тот не дергается».
Кате молчала.
— Выскажись, наконец, синьора.
Кате мельком посмотрела на меня и слегка улыбнулась: «Я уже сказала то, что тебе хотелось».
Она опустила глаза и остановила свой взгляд на Дино. Это был как бы намек, недомолвка, как бы мимолетное напоминание. Возможно, невольное раздумье, обещание. «Кроме того, не забывай, — казалось, говорила она, — ведь есть и Дино…» Об этом я уже давно думал. Но о подобных вещах никогда не говорят. Даже простое подозрение меня раздражало. «Вообще-то, — подумал я, — что она вообразила? Да плевать мне на Дино».
— Заниматься этим или не заниматься, — громко произнес я, — всегда дело случая. Нет никого, кто бы начинал. Патриоты и подпольщики — это все уклонившиеся от службы, отставшие от частей, те, кто давно себя скомпрометировал. Люди, уже прыгнувшие в воду. Им все равно.
— Многие не скомпрометированы, — сказала Кате. — Каждый день приходит кто-то, кто спокойно мог бы оставаться дома. Возьми Тоно…
— Ах, но и тут бабушка права, — воскликнул я, — это рок класса. Вас к этому подводит ваша жизнь. Поэтому-то будущее в фабриках. Из-за этого вы мне и нравитесь.
Кате ничего не отвечала и улыбалась.
XIV
Я перестал ходить в «Фонтаны», куда и Кате заскакивала только на часок после полудня. Я перестал туда приходить, потому что Фонсо и Нандо вечно отсутствовали, их не бывало даже в городе, а также потому, что тем, чем занимались они, нужно было заниматься всерьез, в противном случае было бессмысленно что-то начинать. Слишком глупым было подвергать себя опасности из-за игры. Но сейчас опасность поджидала повсюду. Мы жили в такое время, когда никто, даже самый тихий и трусливый не был уверен, что завтра утром он проснется в своей постели. Так же, как и во время воздушных налетов. Права была старуха. Правы были священники. Мы все виноваты, всем придется платить.
И первым заплатил самый невинный, Кастелли. Несмотря на беспокойных ребят и сладкие речи директора школы, несмотря на новый страшный налет, который загнал нас в подвал, как мышей, огромные коридоры и классы, опустевший двор и привычная тишина все еще превращали школу в прибежище, где можно было найти утешение и поддержку, как в старом монастыре. Казалось странным, что кто-то рассчитывает в другом месте найти покой и добросердечие. Но Кастелли, находившийся под влиянием этого нелепого Лучини, Кастелли, который уже давал частные уроки, не спросил Лучини, почему и тот не уходит из школы. Они вместе прогуливались по вестибюлю и крохотный агрессивный Лучини хмурился, скалил зубы, кивал головой. Кастелли после недолгой беседы с директором в один прекрасный день подал заявление об отпуске.
Мне об этом рассказала секретарша, неуверенно прокомментировав: «Везет же диабетикам». Но дело приняло неожиданный оборот. К директору вызвали и меня. По его тону я понял, что грядут неприятности. Это совсем не допрос, ради Бога. Ему не кажется, что это тот случай. Он хотел только узнать, не знаю ли я чего-нибудь о принятом коллегой решении, не велись ли об этом разговоры, не думаю ли я, что другие причины… Потом он возмутился: «Мы все хотим сидеть дома. В такие времена для любого это было бы удобно. Хорошо придумано. Но не все мы можем. В наибольшей опасности мы, директора. Мы должны давать себе отчет о каждом своем и каждом вашем слове…» Я вспомнил, как год назад директор на совете говорил нам, что в такой тяжелый момент мы и директорат должны доверять друг другу. В те времена Лучини еще был фашистом.
Я не сдержался и назвал имя. Потом я прикусил язык. Но директор помрачнел, а потом начал смеяться. «Лучини, Лучини, — проговорил он. — Мы все знаем, кто такой Лучини».
— Но о нем не говорят? — резко спросил я.
Мы посмотрели друг на друга с удивлением.
Тогда директор вздохнул так, будто перед ним был слишком глупый ученик.
— Кастелли, — пояснил он мне. — Кастелли. Ну, давайте.