Это были странные выходные, наполненные самыми противоречивыми ощущениями. Радость — совершенно иррациональная радость, которую я не позволяла себе анализировать, — в предвкушении вечера, когда я пойду с Ребеккой на концерт, вперемешку со злостью (другого слова и не подберу) на Мориса и его привычки. Мы с ним были знакомы уже три месяца и полтора как обручены. Разумеется, навещая меня в выходные, он всегда жил в гостинице, а не в моей комнате в общежитии — это было бы слишком неприлично (с его точки зрения). Однажды я пригласила его переночевать, и мое предложение его глубоко шокировало, а я, поразмыслив, вздохнула с облегчением: какое счастье, что он не поймал меня на слове. Неловко признаваться, но с каким наслаждением — поцеловав его на прощанье и услыхав, как за ним захлопывается входная дверь, — я в одиночестве поднималась по лестнице в свою комнату. Снова на свободе и сама себе хозяйка! Однако мы все же проводили вместе достаточно много времени, чтобы хорошо узнать друг друга. Даже слишком хорошо. Прекрасно помню наш идиотский спор о застольных манерах. Я обвиняла его в том, что он чересчур громко стучит ножом по тарелке, когда ест. Мол, от этого мне кусок в горло не лезет. Но от чего мне действительно кусок не лез в горло, так это от того, что, пока я сидела и ужинала с Морисом, голова моя была полна Ребеккой. И эта раздвоенность была невыносимой, буквально невыносимой. Не знаю, почему я прямо тогда, за ужином, не встала и не ушла от моего жениха навсегда. Поразительно все же, с каким упорством порою человек способен отрицать очевидные вещи.
Концерт состоялся во вторник вечером, в церкви Гровенор-Чейпл на улице Саут-Одли. Ребекка поджидала меня у больницы Святого Георгия. Первым делом она сообщила, что на концерте аншлаг и ей не удалось купить билеты. Но я не должна расстраиваться, потому что она знакома с билетершей (тоже студенткой), и та пообещала пропустить нас бесплатно на стоячие места.
Дело было зимним вечером — полагаю, в самом начале декабря 1952 года, — холод пробирал до костей. Я не была в Лондоне лет пять, и последний раз, когда я туда ездила, он показался мне беспредельно шумным, бестолковым и неуютным. Не знаю, какого ты мнения о Лондоне, да и откуда мне знать, но хочу тебе сказать, что в начале пятидесятых это был совершенно другой город. Во-первых, всюду, куда ни посмотри, следы бомбежек и работы по восстановлению разрушенных зданий. Наверное, это странно, но в глазах человека вроде меня — а у меня всегда был романтический склад ума — развалины добавляли Лондону живописности и… скажем так, особой прелести. Падал мелкий снежок, покрывая тонким слоем все вокруг, — так сыплют сахарную пудру на торт — и город казался еще волшебнее, чем обычно. А может, я просто была настроена на волшебство. Вдобавок поздним вечером, по крайней мере в этом квартале, было необычайно тихо: куда отчетливее я помню эхо наших шагов на тротуаре, чем то, о чем говорили. А о чем мы, собственно, говорили? Наверное, рассказывали о себе: где родились, чему учимся, кое-что о родителях — словом, банальные сведения, но произносились они теми слегка запыхавшимися доверительными голосами, какими всегда говорят влюбленные, когда впервые остаются наедине.
Конечно, мы еще не были близки и не стали таковыми в тот вечер. Не в физическом смысле, во всяком случае. Но что касается меня (насчет Ребекки утверждать не стану, тем более что столько лет прошло), к тому моменту, как мы попрощались, я была влюблена по уши. Всю ночь я пролежала без сна, вспоминая концерт: как мы вдвоем тихонько, стараясь не привлекать внимания, стояли в дальнем углу церкви, слушая музыку, но как бы не слыша ее (если не ошибаюсь, играли кантату Баха), мерцание свечей отражалось в глазах Ребекки, и ее зрачки отплясывали джигу, а золотистые волосы вспыхивали огнем (либо я, пребывая в состоянии юношеского восторга, все это себе лишь навоображала). Меня удивил ее голос: я-то думала, что он будет звучать сочно, как у жителей центральных графств или у ведущих на Домашнем канале Би-би-си. Но она говорила с ланкаширским акцентом: невыразительные гласные, суховатая интонация. Ребекка была девушкой трезвомыслящей и остроумной. Шепотом мы обменивались шутками, приникая губами к уху собеседницы, пока остальная публика в строгом торжественном молчании внимала музыке. Лежа в теплой постели, я согнула ноги, зажав ладони между колен, словно хотела прижаться покрепче к моим воспоминаниям. И одновременно где-то на краю сознания реял страх — догадка, что я столкнулась с чем-то запретным и опасным. Но я отмахивалась от этих страхов, отказывая им в праве на существование.
На следующие выходные я собиралась в Бирмингем повидаться с родителями и, разумеется, с женихом. Меня тошнило от одной мысли об этой поездке. Но я все равно поехала. Вечером — скорее всего, это было в субботу — Морис явился к нам ужинать. В тишине родительской кухни скрежет его ножа по тарелке казался еще громче, чем обычно. После ужина Морис показал нам с мамой глянцевую брошюру и стопку чертежей. До меня далеко не сразу дошло, что это план дома, типового и абсолютно неотличимого от двух с лишним десятков домов, возводимых на выделенном под застройку участке. Дом находился на самой ранней стадии строительства, а Морис уже купил его — не посоветовавшись со мной! Помню, я онемела, а потом ночью, в постели, обливалась слезами от ярости, но так и не сумела облечь свои чувства в слова. Я не знала, кем заменить Мориса, хотя всю длинную бессонную ночь, стоило закрыть глаза, я видела лицо Ребекки.
Уж не знаю, с чего я решила, что Морису и Ребекке необходимо познакомиться. Я не могла не предвидеть неловкости, которая непременно возникнет; остается лишь предположить, что в моем подсознании трудился некий демон, задавшийся целью довести эту тягостную ситуацию до кризиса. Однажды днем — как раз заканчивался рождественский семестр — мы отправились выпить кофе в «Дакиз», польский ресторан в Южном Кенсингтоне, а затем не спеша побрели в сторону Гайд-парка. * * *
Это была идея Мориса, как мне помнится, взять напрокат лодку, чтобы покататься по Серпантину. Несомненно, ему хотелось блеснуть своими навыками гребца даже не перед одной, но сразу перед двумя восхищенными барышнями. Правда, его идее все же недоставало галантности: ведь тем двоим, что не гребли, угрожала смерть от переохлаждения. Однако намерения Мориса были благими, как всегда.
Вот сейчас я гляжу на него на этом снимке. Боже правый, пятьдесят три года минуло с тех пор. Интересно, что с ним стало. Морис был старше меня лет на девять, значит, на фотографии ему под тридцать. Пальто из толстого драпа «в елочку», под пальто однобортный твидовый костюм. Неизбежный галстук. Круглые очки в роговой оправе, а в них глаза — черные точки. Круглый выпуклый подбородок. На голове у Мориса фетровая шляпа, сдвинутая на затылок под лихим — как наверняка думалось Морису — углом и обнажавшая мысок гладко зачесанных назад пепельных волос, начинающих редеть. Нет, зря я насмехаюсь над Морисом, он был неплохим человеком и вовсе не уродом. Вероятно, в конце концов он стал кому-то достойным мужем. Однако, взглянув на снимок, многие его даже не заметят. Ребекка, вот кто здесь главный, она держит внимание зрителя. Отчасти причиной тому ее рост она на добрых пятнадцать сантиметров выше Мориса, а отчасти необыкновенный цвет ее волос. Фотография то ли немного передержана, то ли выцвела на солнце, и если когда-то цвета на ней были аляповатыми и кричащими, что свойственно снимкам того времени, то теперь они поблекли, и волосы Ребекки сделались почти белыми и светящимися, а вокруг ее головы образовался нимб, как над каким-нибудь ангелом с картины эпохи Возрождения. На Ребекке темно-синее пальто. Я помню это пальто, она постоянно его носила. На снимке Ребекку видно только до пояса, но пальто было длинным, ниже колена, и обычно она надевала его поверх брюк. Она вообще юбкам предпочитала брюки. Вечернее платье без рукавов, в котором я впервые увидела ее на вечеринке, было для нее нетипичным нарядом. Ребекка обладала редким умением одеваться, как мужчина, оставаясь при этом абсолютно женственной.