— Этот твой гаджет, — начал Даниэль, вернувшись с пинтой «Гиннесса», — я все пытался разобраться, как он работает. В нем, конечно, есть жесткий диск?
— Секрет фирмы, — кокетливо улыбнулась Кэтрин.
— Ладно, но, думаю, все, что ты играешь, — в заданных параметрах — мгновенно записывается, а потом воспроизводится, так?
Устройство прибора не слишком интересовало Джилл, и она не прислушивалась к разговору, который скоро увяз в хитроумных технических подробностях. Элизабет посмотрела на часы.
— Устала? — спросила ее Джилл.
— Нет, просто не пора ли нам возвращаться? Ужасно хочется дослушать пленки.
— Как? — удивилась Джилл. — Разве мы не отложим это до завтрашнего утра?
— До утра? — Элизабет развернулась к ней всем телом. — Издеваешься? Немедленно встаем и едем к Кэтрин.
Джилл взглянула на свою старшую дочь, по-прежнему погруженную в беседу для посвященных, в которую ее втянул Даниэль.
— Ты уверена, что нас там ждут? — Джилл кивком головы указала на парочку.
— Да-а… Хороший вопрос. — Элизабет умолкла в нерешительности, но только на секунду. — Я поговорю с ней. И все улажу.
Выяснилось, что зря они волновались: Даниэль и не планировал ночевать у Кэтрин, поскольку завтра ему надо было рано вставать на занятия. Так что они могли беспрепятственно вернуться на Примроуз-Хилл и дослушать историю Розамонд до конца. Джилл, правда, забеспокоилась, пустят ли ее в гостиницу среди ночи, но дочери велели ей не дергаться.
— Портье работают круглые сутки, — сообщила Элизабет со знанием дела.
Они ушли, не дожидаясь закрытия паба. На прощанье Даниэль поцеловал Кэтрин — излишне демонстративно и с какой-то подобострастностью, и Джилл (упрекая себя за скептицизм) подумала: уж не чует ли он за собой какой вины? Она также отметила, что он не похвалил исполнение Кэтрин, но лишь проявил интерес к устройству ее эхо-машины, или как там она называется. Джилл не стала бы заострять на этом внимания, если бы, выходя следом за дочерьми из паба, не увидела краем глаза, как Даниэль усаживается рядом с рыжеволосой пианисткой. Причем первые же слова, с которыми он к ней обратился, звучали примерно так:
— По-моему, я в жизни не слышал ничего более прекрасного.
Половина двенадцатого. Они снова в квартире Кэтрин, на последнем этаже викторианского дома, не разменивающегося на архитектурные красоты и надежно отсекающего шум ночного Лондона. Откупоренная бутылка вина, красного на этот раз, — какие бы потрясения ни уготовили им оставшиеся записи, вино поможет справиться с ними. На полу разделочная доска с хлебом, сыром и виноградом, тарелки, ножи, но никто не притрагивается к еде. Ветки платана опять стучат по оконной раме. Верхний свет погашен, в комнате горит только искусственный камин, включенный не на полную мощность; язычки газового пламени лижут решетку, почти как настоящие. Немного света добавляет фосфоресцирующая бирюзой панель на стереосистеме Кэтрин. Стоя на коленях перед магнитофоном, хозяйка вынимает оставшуюся в нем кассету, смотрит, надо ли ее перематывать, и обнаруживает, что вторая сторона еще не прослушана. Вставив кассету обратно, Кэтрин отползает к камину и садится скрестив ноги. Затем, заручившись молчаливым согласием сестры и матери, нажимает кнопку на пульте.
И снова раздается шипение, посторонние шорохи, скрип, и снова три женщины переносятся в Шропшир, в бунгало Розамонд, в гостиную, где она сидит в окружении призраков и фотографий.
Номер двенадцать. А-а, эта фотография, Имоджин, наверное, моя самая любимая. С ней связаны исключительно счастливые воспоминания. Потому и так больно на нее смотреть. Но все же я постараюсь описать ее спокойно и в меру дотошно. Много лет я не брала в руки этот снимок — боялась, откровенно говоря. Дай мне немного времени разглядеть его и собраться с мыслями.
Хорошо. Прежде всего — озеро. И голубое небо, совершенно безоблачное. На самом верху оно — густая лазурь, но чем ниже, тем небо бледнее и, наконец, почти белое там, где оно касается горных вершин. Горы на заднем плане, две одинаковые вершины по бокам снимка, а соединяет их пологая гряда с плавной выемкой посередине. Зимой на вершинах лежит снег, но на этой фотографии другое время года. Ниже по склонам начинается пастбище, зелеными волнообразными складками оно спускается к берегу озера, кое-где уступая место хвойным рощицам. Внизу, в долине, на противоположном берегу, прячется деревенька — церковный шпиль блестит над кучкой жмущихся друг к другу белых домиков с красными крышами. Деревня, если не ошибаюсь, называется Мюроль. Ибо мы в Оверни, во Франции, в самый разгар лета, — долгий, безмятежный, прекрасный день летом 1955 года.
Озеро зовется Шамбон, и расположено оно на юге Оверни. Озеро спокойно, его гладь идеально отражает застывшую симметрию гор, и, если смотреть на фотографию слишком долго, начинает казаться, что на поверхности воды нарисована геометрическая абстракция. Дальний берег порос деревьями, а на переднем плане снимка, в правом верхнем углу, — густые ветви каштана внахлест. Под каштаном маленький галечный пляж, в воде стоят две фигуры спиной к камере. На девочке лет шести-семи с темно-русыми волосами, затянутыми в два хвостика, купальник в розовую и белую вертикальную полоску; рядом с ней молодая женщина в синем купальнике, поверх которого надета короткая юбка в складку — в таких играют в теннис. У женщины светлые волосы — светлее не бывает, волосы спускаются ей на шею, но до плеч не достают. Плечи у женщины широкие — словом, фигура спортивная, но и одновременно изящная, руки и ноги длинные, гладкие. Женщина слегка наклонилась, помогая девочке, — не совсем ясно, чем они там занимаются, но подозреваю, женщина учит ребенка «печь блинчики» — бросать камешки так, чтобы они прыгали по воде. Обе стоят примерно в полутора метрах от пляжа. Женщина — конечно, Ребекка, а маленькая девочка — Tea. Фотографирует их твоя покорная слуга, и снимала я, лежа на лугу над пляжем, среди высокой травы и полевых цветов, поэтому внизу на переднем плане расплывчатые очертания травинок и желтых лепестков — камнеломки, по-видимому.
Я должна рассказать, почему мы оказались в Оверни, и надеюсь, объяснение не покажется тебе легкомысленным. А началось все так. Однажды вечером мы с Ребеккой сидели в гостиной и слушали радио; за стеной спала Tea, мы купили ей маленькую походную кровать, которую поставили в нашей спальне. Приемник был настроен на Третью программу, передавали концерт, и среди прочего исполнялось несколько «Песен Оверни» в знаменитой аранжировке Кантелуба. Не хочется тебя смущать, Имоджин, но музыка распалила нас. Думаю, никогда мы не занимались любовью так нежно и так… яростно, как в тот вечер. Это было… Впрочем, подробности тебе вряд ли будут интересны. Впоследствии «Песни Оверни» у нас обеих неизменно ассоциировались с тем, что произошло, когда мы их впервые услыхали. И даже больше: они стали… как бы это сказать? символом? или нет, тотемом? — да, скорее тотемом нашей любви. Особенно одна песня — одна из самых известных, под названием «Байлеро», прекрасный любовный напев, очень медленный и очень печальный. Вначале духовые заводят грустную мелодию на фоне скрипок, издающих протяжные дрожащие фразы, а потом вступает сопрано — вступает неожиданно, резко, выпевая этот удивительный плач… Но что толку описывать музыку словами. Лучше я поставлю эту вещь на проигрывателе, когда закончу описывать снимок, — тогда сама и услышишь. Так я и сделаю, если не забуду.
В те годы долгоиграющие пластинки только-только появились. Не помню даже, можно ли было их слушать на нашем патефоне. Музыка по большей части продавалась на 78 оборотах, и думаю, именно такую пластинку с записью «Байлеро» купила Ребекка несколько дней спустя. Мы, наверное, доводили соседей до умопомрачения, ставя ее днем и ночью. С тех пор любимой темой наших бесед стали мечты об Оверни, о том, как мы поедем туда лишь для того, чтобы пропитаться духом местности, породившей столь изумительную музыку. Сперва эта идея казалась совершенно вздорной и практически невыполнимой. Tea по-прежнему была на нашем попечении, и везти ее за границу мы побаивались. С каждым днем становилось все очевиднее, что Беатрикс не торопится забирать дочку, поэтому нам приходилось приспосабливаться и кое-чем жертвовать. Я обнаружила, что уход за маленьким ребенком несовместим с учебой, и бросила университет посреди первого семестра второго курса. Ребекка продолжала работать. Ее стараниями нас миновал финансовый крах, и мы смогли более или менее пристойно существовать как семья. Проблемы нам в основном создавала наша хозяйка, полагавшая наш тройственный союз абсолютно неслыханным (что было верно); она стращала нас угрозами — иногда завуалированными, а иногда и открытыми — донести на нас властям либо нашим родителям, которые очень долго оставались не в курсе происходящего. К счастью, хозяйку было легко задобрить — своевременной или даже с опережением срока платой за квартиру, так что на самом деле худшее, что нам приходилось терпеть, — ее злобные гримасы, которыми она нас встречала и провожала.