Да, заслуги Чарльза велики, но голову даю на отсечение: львиная доля его внимания приходилась на родных детей, сына и дочь. Кто его осудит за это? Никто. И уж подавно не я. Однако с чем оставалась Tea? Каково приходилось ей?
На снимке мы с Беатрикс сидим не очень близко друг к другу. Между нами промежуток сантиметров в двадцать, хотя скамейка довольно короткая. Наверное, не стоит придавать этому обстоятельству слишком большого значения. И между прочим, если кто и пытается отодвинуться от соседки, так это Беатрикс. Она положила руку на спинку скамьи и немного наклонилась в сторону. Я же подалась вперед, к фотографу, с несколько раздраженным видом, словно мне не терпится встать и прогуляться по парку. Пожалуй, ничего иного из положения фигур на снимке не вытянешь, и все же в наших отношениях за последние годы произошли значительные перемены. Прежде, как ты знаешь, мне казалось, что я связана с Беатрикс неразрывными узами, а наша дружба, зародившаяся во время войны, когда меня эвакуировали в дом ее родителей, вечна. Увы, больше я так не думала, и сама идея вечной дружбы представлялась мне теперь ребяческой. Однако на смену ей пришло другое чувство, более реалистическое и, на мой взгляд, более прочное. То, что притягивало меня к Беатрикс, то, на чем ныне держалась моя преданность ей, было любовью к ее дочери. Пусть это прозвучит странно, но я опасалась за Tea. Я не могла точно определить, что именно ей угрожает, хотя сейчас я отлично понимаю причину моего беспокойства: Tea грозила участь нелюбимой дочери либо недостаточно любимой. Спасти ее стало моей тайной целью. И даже — полагаю, это не тот случай, когда следует бояться громких слов, — чем-то вроде священного долга.
Но видишь ли, Имоджин, когда столько лет прошло, я уже ни в чем не уверена, ясность и определенность куда-то улетучились. Так кто же на самом деле страдал от недостатка любви — твоя мать или я сама? Я всей душой рвалась к ней, мечтала вновь оказаться рядом с Tea — но почему? Чтобы бескорыстно помочь ей? Или потому что моя собственная жизнь была пуста и лишена любви? Я тогда работала старшим продавцом в универмаге «Ардинг и Хоббс» в Клэпхеме. После рабочего дня я возвращалась в свою комнатенку, готовила ужин из дешевых продуктов, читала бульварные романы или слушала радио, а потом ложилась спать. Что тут лукавить, существование мое было абсолютно безрадостным. Сколько-нибудь настойчивых попыток познакомиться с кем-нибудь я не предпринимала. С коллегами по работе общалась исключительно по делу и не прилагала никаких усилий, чтобы подружиться с ними. Четыре года минуло, как Ребекка бросила меня, но я по-прежнему тосковала по ней. (И до сих пор тоскую, если хочешь знать правду. Разумеется, былой остроты в этом чувстве уже нет, оно стало привычным, ко всему привыкаешь.) В общем, моя жизнь утратила вкус. Жить без Ребекки было все равно что сидеть на хлебе и воде, «на нескончаемой скудной диете» — так, кажется, пелось в какой-то песенке. Иногда мне трудно разобраться, где мои собственные мысли, а где чужие, позаимствованные из самых разных источников… Стоп. Хватит посторонних рассуждений и хватит поминать Ребекку на каждом шагу. История, которую я рассказываю, обо мне и Беатрикс, о нас двоих, то есть в итоге — о тебе.
В моей тогдашней тусклой жизни все же имелось светлое пятно: моя старшая сестра Сильвия вышла замуж за парня по имени Томас, у них родилось двое детей, сын Дэвид и дочка Джилл. Именно моя племянница Джилл, если все получится так, как я задумала, передаст тебе эти кассеты. В ту пору, когда мы с Беатрикс фотографировались в больничном парке, племянники были маленькими, но я помню, как ездила с семейством сестры за город на несколько дней и мне понравилось в обществе этих детей. В силу обстоятельств виделись мы не часто, а когда племянники выросли, эти встречи почти прекратились, но я не упускала их из виду, хотя сами они, возможно, и не подозревали о моем интересе к ним. Мне было легче жить, зная, что они существуют на свете. Особенно последние двадцать лет после того, как я лишилась и тебя, и твоей матери…
Постой-ка, Имоджин, я кое-что вспомнила. Обрывок разговора… Не знаю, когда он состоялся (и теперь уже не узнаю) — в тот ли день, когда мы фотографировались, или в какой другой. Весьма возможно, что в тот самый, но утверждать наверняка не берусь, ведь мои посещения Беатрикс в лечебнице всегда протекали по одному и тому же сценарию. Беатрикс ждала меня внизу, в библиотеке или общей комнате, и мы сразу отправлялись гулять в парк или сидели на скамейке — перед вербеной либо напротив небольшого огорода, где выращивались травы в миниатюрных квадратных ящичках. Беатрикс быстро уставала, и я вела ее в палату, где мы недолго беседовали, прежде чем она ложилась в постель. От таблеток, которые она принимала, ее часто клонило в сон средь бела дня. На окне ее палаты были не шторы, а ставни. Я закрывала их, но ставни не были глухими, и я очень хорошо помню, как тонкие полоски света и тени падали на ее лицо и голубоватые простыни, на которых она лежала, медленно смыкая веки. И вот однажды — это как раз то, о чем я вспомнила, — когда она заснула (или мне так показалось) и ее дыхание стало ровным и спокойным, я надела пальто, взяла свои вещи и направилась к выходу. Но стоило мне взяться за дверную ручку, как я услыхала ее вялый сонный голос: — Роз?
Я обернулась. Беатрикс лежала на боку, лицом ко мне, глаза ее были по-прежнему закрыты.
— Да, дорогая, — откликнулась я, — тебе что-нибудь нужно?
И тогда она забормотала — невнятно, будто в забытьи. Нелегко было понять, что она лепечет, но когда мой слух уловил слова «Ну почему он это сделал? Почему убежал вот так?» — я оторвалась от дверной ручки и подошла поближе. Сперва я подумала о водителе грузовика, но, быстро сообразила: шофер никуда не убегал, было заведено уголовное дело, и в итоге его наказали пустяковым штрафом за неосторожное вождение. Тогда не о Джеке ли она говорит и бесславном окончании их путешествия в цыганской кибитке? Но Джек не ударялся в бега, Беатрикс сама его бросила. Значит, речь не о нем. И уж никак не о Роджере, ее первом муже, с которым она развелась.
— Почему? — повторяла Беатрикс. — Почему он сбежал?
И тут я поняла, о ком она вспомнила в полусне, — о Бонапарте, глупом пуделе, любимце ее матери, и о морозном зимнем дне на катке, когда пес, устремившись за горизонт, пропал навсегда.
— Я все время думаю об этом, — причитала Беатрикс. — Не могу не думать. И ничего не понимаю. Ну чем я его обидела?
Тогда я сказала ей, что псу не за что было на нее обижаться и что порою события происходят без всяких причин. Я присела на край кровати, сжала в ладонях ее ледяную руку, но, что бы я ни говорила, Беатрикс оставалась безутешной. Она заплакала, по-прежнему не открывая глаз, слезы выныривали из-под век и текли по щекам; вскоре она уже всхлипывала, судорожно, истерично. Я крепко обняла ее, продолжая увещевать. Не помню, что я говорила, да это и неважно, потому что Беатрикс не слышала меня, она была где-то далеко, там, где нет места утешениям.
Следом за тем, как был сделан снимок номер четырнадцать, наши отношения с Беатрикс испортились окончательно.
Вряд ли такое можно предвидеть, глядя на пять улыбающихся физиономий, запечатленных на фотографии. Год 1962, и бог ты мой, как же молодо мы выглядим — Беа и я! Но что же я говорю, ведь мы и были молоды, а это еще удивительнее. Мне двадцать девять, ей тридцать два — возраст, когда разница в три года, казавшаяся такой непреодолимой в детстве, теперь ничего не значила. Двадцать девять! Всего-то? Девчонка, малявка, и тем не менее… Тем не менее я отчетливо помню, что в тот день я чувствовала себя старухой. С какой стати, спрашивается? Единственная причина, похоже, — завершение жизненного цикла. Круг замкнулся, история моей дружбы с Беатрикс подошла к концу. И моя, столь долгая, привязанность к ней отмирала.