Но вернемся к твоему портрету (к делу, к делу, Розамонд!). Не сомневаюсь, Рут написала тебя в стрль простой и реалистичной манере под моим давлением. Мне больше всего хотелось, чтобы ты вышла похоже, в чем Рут, разумеется, блестяще преуспела. Мне нравится, что она изобразила тебя слегка ссутулившейся, словно ты оберегаешь какой-то забавный секрет, известный лишь тебе одной. Это очень для тебя характерно. Но первое, на что зритель обращает внимание, — твои глаза. Тут художница превзошла себя. Все сконцентрировано вокруг твоих глаз — твоих пронзительно-голубых, незрячих глаз, которые тем не менее сияют необычайно ярко, обнаруживая такую… энергию, такие бездонные залежи мудрости и печали. Уму непостижимо, как Рут сумела все это схватить — с помощью лишь набора красителей, смешанных с растительным маслом, — как сумела проникнуть в твою душу, а потом отобразить ее на холсте, и вот она передо мною, твоя душа, вечная, неизменная. Удивительно, на что способен художник.
— Она тебе удалась, — сказала я тогда Рут. — Она здесь как живая.
Рут картиной была не очень довольна, как я уже говорила.
— Ты о чем? — спросила она. — О сходстве? — Слово «сходство» в ее устах всегда звучало презрительно.
— Нет, — возразила я. — Не только и не столько. У тебя получилось рассказать об Имоджин. Ты ее высветила.
Рут, решив поймать меня на слове, спросила, что же именно высветилось на портрете. И я ответила:
— Ее предопределенность.
Сейчас постараюсь объяснить, что я имела в виду.
Думаю, ты не забыла, что создание портрета позволило мне завязать контакты с твоей новой семьей. Удочерив тебя, они вскоре переехали на юг, в Ворчестер, где находится очень хорошая школа для слепых. Там я тебя и навещала — изредка, но все же. Неподалеку жила моя сестра с мужем и детьми, моими племянниками Дэвидом и Джилл, так что у меня был отличный предлог, чтобы наведываться в те края. Примерно раз в полгода — не желая показаться назойливой или обнаружить свои тайные замыслы — я испрашивала разрешения у твоего нового отца увидеться с тобой — привезти тебе маленький подарок, угостить чаем в кафе. Любопытно, Имоджин, ты помнишь о том, как я к тебе приезжала? Помнишь свою чудаковатую тетку Розамонд (хотя, строго говоря, я не приходилась тебе теткой)? И как я забирала тебя из дома и, держа за руку, вела по набережной Северна, описывая по пути пейзаж? Обычно мы садились на скамейку у воды, и я рассказывала тебе, какого все вокруг цвета и в каком месте изгибается река; рассказывала о воронах и грачах, возвращающихся в свои гнезда на верхушках деревьев, что росли вдоль берега; о том, во что одеты прохожие, нагруженные покупками и спешащие по домам, и о том, во что играют школьники на игровых площадках на другом берегу. Я очень боялась, Имоджин, страшно боялась, что ты забудешь, как выглядит мир. Моей целью было не дать твоим визуальным ощущениям заглохнуть. Пусть теперь все окружающее оказалось скрытым от твоих глаз, но образы — яркие, живые, — сохранившиеся в твоей памяти с той поры, когда ты могла видеть, не должны были исчезнуть. И я уверена: мои старания не пропадали зря. Ты слушала, ты кивала, и ты понимала меня, я в этом убеждена. Знаешь, мне необходимо в это верить, у меня нет доказательств, но я верю. Не хочется думать, что я тратила время и силы впустую, — и вот сейчас, наговаривая кассеты, я тоже верю, что делаю это не зря. Скажешь, я наивная дура и опять напридумывала себе невесть что? Не знаю и не смогу узнать. Теперь уже слишком поздно, все уже слишком поздно…
Опять меня куда-то не туда занесло. Наверное, виски лучше отставить в сторонку, по крайней мере до тех пор, пока я не закончу. Напиток этот довольно горький, но от него становится так хорошо. Виски утешает, умиротворяет. Погоди, сделаю еще глоточек… и расскажу о твоей матери, о моих последних контактах с ней. Когда портрет был уже готов, я по глупости решила, что Tea захочет на него взглянуть. Кроме того, я недавно встречалась с тобой в Ворчестере. Каждый раз, возвращаясь со свидания, я неизменно отправляла Tea письмо с подробностями о твоей новой жизни, но она почти никогда не отвечала. В tqt раз я вложила в конверт снимок портрета, созданного Рут. И присовокупила еще кое-что: твой новый адрес. Согласна, я нарушила правила, но куда неправильнее (во всяком случае, тогда я так думала) законодательно запрещать матери видеться с собственной дочерью. Впрочем, мне точно известно, что этим адресом Tea так никогда и не воспользовалась. Спустя несколько дней от нее пришел ответ. Омерзительный ответ… В жизни ничего подобного не читывала, ничего более издевательского и наглого. Не сомневаюсь, Tea писала под диктовку злобного мистера Рамси, за которого она вышла замуж, господи прости, переняв его извращенные представления о христианстве. Каким-то немыслимым образом (и зачем я тебе это рассказываю? то, что способно лишь ранить?) он убедил твою мать в том, что ты, Имоджин, — ты, невинная, беспомощная трехлетняя девочка, сама виновата в своих бедах. И теперь ты наказана, так Tea выразилась, — мол, нечего было писаться в постель и совершать прочие «гадости». Наказание, однако, исходит не от твоей матери, но от руки Господней, a Tea лишь исполняет Его волю. Вот к каким выводам она пришла! Знаю, знаю — то есть сейчас мне совершенно ясно, — что это была не более чем… психологическая защита, Tea просто пыталась очиститься, чтобы как-то дальше жить в мире, пусть и шатком, с самой собой, а для этого все средства хороши. Но представь ужас и гнев, которые я испытала… У меня нет возможности снова заглянуть в то письмо: вскрыв конверт, я прочла его только раз, после чего скомкала в гневе и бросила в огонь.
А над огнем, на каминной полке, стоял твой портрет с еще не высохшими до конца красками. Прочитав письмо от Tea, я долго, очень долго на него смотрела. Вот как сейчас смотрю. И я поняла (с тех пор не изменила своего мнения), что Рут — очень тонкий художник. Она уловила самое главное — твою предопределенность. Когда я гляжу на эту картину, я вспоминаю обо всем, что было: об Айви, Оуэне и Беатрикс, начиная с нашего знакомства в «Мызе» в 1941-м и кончая ее нелепыми замужествами, автокатастрофой, ее безобразным отношением к Tea, и как Tea в результате росла с ощущением своей ненужности и никчемности, и как в ней заглохли все чувства, — и все это, все без исключения было так плохо, глупые связи, дурные поступки… Да, лучше бы ничего подобного никогда не было, ни этого ужаса, ни кошмарных ошибок, — но, однако, погляди, что получилось в итоге. В итоге получилась ты, Имоджин! Когда я гляжу на твой портрет, я ни на йоту не сомневаюсь: ты должна была появиться на свет. И это самое лучшее, что могло произойти. Мысль о том, что тебя нет, что ты никогда не рождалась, кажется мне невыносимой, чудовищной и противоестественной… Конечно, твое существование не исправляет прошлых ошибок и не устраняет их. Оно ничего не оправдывает. Но оно означает (по-моему, я уже об этом говорила; что ж, повторюсь) — точнее, помогает мне понять вот что: жизнь начинает обретать смысл, только когда ты сумеешь осознать, что порою — часто — постоянно — две абсолютно противоположные точки зрения могут быть одинаково истинными.
Все, что вело к тебе, было плохо. Следовательно, ты не должна была родиться.
Все в тебе хорошо: значит, ты не могла не появиться на свет.
Без тебя нельзя. В этом и состоит твоя предопределенность.
Последнее изображение. Двадцатое по счету. Снова фотография. Вечеринка по поводу моего пятидесятилетия.
Пятьдесят славных лет! Мы с Рут переехали в Хэмпстед, и мой юбилей праздновали у нас дома. День выдался погожий, да и мы не подкачали. Праздник удался. Пришли мои родственники, друзья, светило солнце, и все было замечательно.