- Папы нет в живых! Он мертв!
По крайней мере, Конрад написал письмо. Трудны видел, как он пишет его в муке долгих часов борьбы с собственным страхом, как оставляет сложенный листок бумаги на шкафчике у кровати Виолетты, как выходит в утреннюю поземку с перевешенным через плечо рюкзаком. На дом он даже не оглянулся, идя с крепко стиснутыми челюстями, со стиснутыми в кулаки ладонями. Письмо же состояло всего из трех слов: ИЗВИНИ. НАДО. КОНРАД. Виолетта порвала листок на клочки. В тот день, стоя перед зеркалом, она уже не прикасалась к коже на своем лице, просто стояла и глядела на отражение, все молча, молча, молча и молча, пока из нее не вырвалось одно-единственное слово:
- Смерть.
А из-за двери ее уже звали Лея с Кристианом, поэтому она не могла стоять здесь долго. После обеда свекровь со свекровью задумали серьезно поговорить с ней. Виолетта позволила им высказаться. Она должна поглядеть правде в глаза. Он не вернется. Скорее всего, затеял какие-то темные делишки, с немцами, а даже если и не с немцами, какая разница... Трудны это слышал, Трудны это видел - но не выдержал, сбежал.
Он поплыл над/под городом. Люди, открытые его взгляду словно лабораторные анализы тканей, передвигались в наднизье. Ян Герман не понимал, а каким, собственно, образом он передвигается, не понимал, что дает ему опору, и какая мышца вызывает движение, если такая мышца имеется, если вообще что-либо такое существует - над этим он не размышлял; он вообще не желал раздумывать над чем-либо, что могло бы навлечь на него еще большую тишину.
Он переместился над/под гетто. Увидал старика Гольдштейна, присевшего на корточках на верхней ступеньке искореженной лестницы, в сантиметре от неба; видел, как у того останавливается сердце, перестает течь в сосудах кровь, как умирает мозг, как засыпает тело. Все это мясо, лениво думал Трудны. Жизнь и смерть; люди.
Он переместился над/под кладбищем, больницей, яслями, тюрьмой. Все было такое плоское, такое маленькое; он даже не чувствовал себя подглядывающим, потому что никакого любопытства в нем не было. Он слышал последние слова умирающих и первые крики появившихся на свет. Видел лежащих в прогнивших гробах под землей и плавающих в теплых водах в животах у матерей.
Трудны проплыл над/под зданием интендатуры, бывшим судом. Янош как раз угощал Ешке коньяком и сигарами: Ешке не погиб, следовательно, с ним нужно было договориться. Ян Герман видел пятна на печени штандартенфюрера СС и понял, что тому осталось уже немного.
Он переместился над/под пригородной дорогой, где как раз в это время совершалось убийство. Автомобиль с шофером и адъютантом в мундирах, сидевшими спереди, и двумя немецкими крупными чиновниками в гражданском на заднем сидении выехал из за поворота и получил длинную очередь в капот. Трудны следил за полетом пуль с того момента, когда они еще помещались в обойме стэна, до того момента, когда они застывали в земле, в двигателе и капоте машины или же в теле водителя, которому не повезло более других, потому что он был ранен в живот, и вот теперь кишки у него перемещались в ту сторону, куда вообще не должны были перемещаться. Шофер выл. Когда машина остановилась, с противоположной стороны дороги отозвался другой пулемет, пээм. Адъютант и чиновники высыпали наружу, прыгнули в канаву. Адъютант на бегу полосонул очередью из шмайсера и убил человека со стэном; в это время из за дерева вышел Седой, нажал на курок и застрелил адъютанта - немец, с нафаршированной свинцом головой упал в канаву уже мертвым. Чиновник, тот самый, со шрамом от пули на лбу, увидал Седого над краем канавы. Они одновременно прицелились друг в друга, одновременно выстрелили, оба прицельно. Трудны это видел. Он видел все. В конце концов, перевесил тот факт, что все происходило очень быстро - время все так же оставалось для Яна Германа временем, секунда оставалась секундой - и сама акция просто-напросто втянула его, грохот хаотичной канонады на момент прогнал тишину. Пуля мчалась к левому легкому Седого. Трудны протянул фрагмент собственного тела в надниз. Перед грудью Седого выскочила коричневая шишка каменной массы и поглотила пулю, и сразу же после этого исчезла. Трудны вновь свернулся в подвысье. Боли он не испытывал, пуля ничего ему сделать не могла - она была такая... тоненькая. Вот чиновнику она нанесла гораздо больший вред, а именно - пробила сердце. Седой спустился в канаву и застрелил второго гражданского. Из за деревьев высыпали остальные люди из отряда и засыпали Седого градом плотно нашпигованных ругательствами вопросов про чудо, свидетелями которого они только что стали, а он заявил им, что вообще бессмертен. После этого перезарядил пистолет и приказал заняться телом невезучего владельца стэна.
Тем временем Трудны планировал над/под городом. В нем пробуждался какой-то огонь. Пассивность уже начала ему осточертевать, и в то же самое время появился так хорошо знакомый страх: тишину следует хоть чем-то заполнить. Ян Герман прекрасно знал, что уже никогда не очистится от безумия. Бестия останется в нем навечно, он не освободится от нее, точно так же, как уже не сделается снова человеком. Поэтому он боялся самого себя. Что ни говори, а пассивность обладала каким-то и достоинствами.
Но, раз уж он таким вот образом выбился из равновесия желаний и действий, в котором до сих пор находился, возвратить его уже не мог, инерция мыслей была слишком велика.
Он полетел над/под Пенкной. В его кабинете прохаживался Конь. Виолетты дома не было. Трудны скользнул в надверх, не открывая ящика вынул из тумбочки люгер, а вместе с ним карандаш и открытку с поздравлениями от какого-то знакомого из Лоджзи, после чего на ней: СКОРО ВЕРНУСЬ, ВИОЛА. ДЕРЖИСЬ. ВСЕ В ПОРЯДКЕ. ЯНЕК. Буквы никак не походили на его почерк; оказалось, что он едва-едва может удержать карандаш в своей твердой, нечувствительной лапище, охватывавшей этот деревянный цилиндрик во всех четырех измерениях, в то время, как сам карандаш существует только лишь в трех - и это было страшно обидно: ведь что может быть проще, чем поднять карандаш? А вот он этого сделать не мог. Мог спасать людей от летящей в них пули, да куда там - гораздо большие чудеса творить - но не расписаться, вот этого Ян Герман сделать не мог. Тогда он взбесился и даже обрадовался этому бешенству, ведь это было здоровое чувство, это было его личное, это не шло от бестии. А люгер он метнул в подверх - прочь из этого дома! Определенные предметы, определенные места обладают имманентной силой искушения человека прелестью смерти, они заставляют его попробовать совершать такие поступки, про которые в любом ином случае он не смог бы и подумать. По той же самой причине он забрал из надниза заметки Шница и Книгу, а потом забросил их в самый центр Солнца, где те подверглись мгновенной дезинтеграции.
История с карандашом заставила Трудного вспомнить о массе других вещей. Все то, что проделывал Шниц, Трудны до сих пор считал естественным последствием его существования в четырех измерениях - но ведь на самом деле так не было. Он попытался было что-то сказать - а ничего не получилось. У него не было губ, речь вообще не была натуральным предназначением для того сгустка материи, которое теперь Ян Герман отождествлял с собственным телом; у него не было органов, служащих для вдыхания и выдыхания воздуха, не говоря уже о тончайших модуляторах этого процесса, которые и давали возможность пользоваться человеческим языком. Но ведь Шниц говорил - и в четырех, и в трех измерениях; он говорил, оставаясь невидимым, говорил как губы на потолке и на стене; и наконец говорил - кричал! - уже в качестве Шница-чудовища. Каким же образом издавал он звуки?
В салоне в это время Конь вел путаный, никому ненужный разговор с подвыпившим Павлом Трудным. Ян Герман оставил их одних - он отвел свои линзы из всех помещений, кроме чердака, а кроме того, ограничил их на этом же чердаке тремя измерениями, идентичными размерам, заполненным веществом дома. Идея была хорошая, это частичное самоослепление напоминало ему человеческое состояние - но сразу же он почувствовал себя убогим, зажатым, недоделанным, его охватила теплая, темная затхлость клаустрофобии. Неважно, сказал он сам себе; нужно привыкать. Чердак - это прекрасное место.