Гречный же все еще находился под впечатлением, скаля кривые зубы.
- Ну, блин, пан и молоток...! Так выпендриваться, это ж настоящее самоубийство. Сам нас такими называешь, а что вытворяешь? Ох, пан Трудны, пан Трудны...
- Так чего скалишься? Парень, я с ними дела веду, день за днем, неделю за неделей. Если бы ложился под каждого лейтенантишку, долго бы не выдержал! Мигом бы христарадничать отправился. Они же через одного на лапу берут, кто сколько сможет! Это же мораль армии победителей: понимают, суки, что положено им. Видал эти ванны. В жизни не угадаешь, насколько низкое жалование у генерал-майора вермахта.
- Зато теперь заделал себе врага.
- У вас врагов миллионами.
Что-то бормоча себе под нос, Гречный вытащил и прикурил следующую папиросу - это была какой-то русская отрава для легких, успокоительница фронтовых страхов, завернутая в бумажку смесь сушняка, в которой табака было меньше всего.
- Ладно, тут такое дело, - сказал он, сплевывая мокроту. - Нам нужны счета, заказы и таможенные квитанции на две сотни двухфунтовых банок говядины.
- И откуда они?
- То есть как это? Из Германии, ясное дело. Впрочем, может быть и Бельгия, но уж лучше не выходить за стереотипы; если бы у меня был ящик шампанского, то сказал бы, что от лягушатников, но говядина должна быть из Германии.
- И как оформляется? Фронтовые поставки?
- Угу. Где-то так. Впрочем, неважно. Просто мне нужны эти бумажки, сам теряюсь где-то под Татрами, а дальше мне плевать.
- Это что же, контрабанда в обратную сторону? Что же это за дела такие? Уж если фронтовые поставки, то на кой ляд таможенные квитанции? Что в этих банках, патроны?
- Говядина, разве не слышал?
- Ты, Гречный, не ерепенься. Когда буду людей просить печати поставить, то хочу знать, под чем.
- Чес( слово, ничего трефного.
- И на что мне твое слово; если бы не было трефное, то: primo, вы бы, ребята, этим не занимались; secundo: не приперлись бы с этим ко мне; tertio: вообще не беспокоились бы про бумаги, а сунули бы кому-надо в лапу. Ведь, в конце концов, что такое две сотни банок - четверть кузова, и ни единой границы по дороге, а ведь вы же не собираетесь затолкнуть их бацам в Закопане.
- Господи Иисусе, пан Трудны, ну чего ж пан такой въедливый... Кто б другой подумал, блин: за какую-то мелочевку...
- А что ж ты ко мне с этой мелочевкой приперся? Я знаю, что там в этих банках будет? Кому-нибудь глянетесь, открывают одну, другую, а там, к примеру... ну, я знаю, чегой-то дюже вонючее. Вы размахиваете этими счетами, они на рассвете посещают тех, кто ставил печати, они же говорят: это все чертов Трудны... и въедливому пану Трудному хана.
- Ну ладно, ладно. А нет ли у пана чистых бланков?
Трудны сморщил брови.
- А это уже совершенно другой разговор. На кой было вообще все эти глупости про банки да про говядину? Сразу нужно было. Понятное дело, что чистые бланки имеются, просто обязан я их иметь; только их немного и только для личного употребления. Если бы и пришлось их сплавлять, то уж не ниже рыночной цены, а знаешь по чем теперь ходят хорошие чистенькие бланки? Ну, чего буркалы вывалил?
- Ну ты и сволота, пан Трудны. Или пан нас совсем не отличает от базарных торгашей?
- А как же, отличаю. За заморочки базарных торгашей я, самое большее, могу немного полинять на бабки, а за ваши делишки меня и мое семейство просто пришьют, и не надо мне впаривать про Маршала, Рацлавице, Грюнвальд и, блин, крещение Польши, потому что сам вас перекрещу, и сами будете хари свои на наковальне выпрямлять.
- Ша, ша!
- Что: ша, что: ша!? - рявкнул ему Трудны прямо в лицо, так что на них оглянулись Зенон со своими людьми и оба немца.
Гречный отвел глаза, нервно крутя папиросу между пальцев.
- Только спокойно. Только спокойно. Ну зачем же так вопить. Люди смотрят. Спокойнее надо. И по чем же у вас эти чистенькие бумажки?
Трудны сказал. Блондинчик пожал плечами.
- Передам. Ага, имеется к пану еще одна маленькая просьба. Этот пана дом на Пенкной - там сейчас жилье верное, людей куча и так далее. Нельзя ли, чтобы один человек переночевал пару деньков, а?
- И что же это за человек?
- Ша, ша, в списках они его еще не имеют.
- Но уже вскоре он там будет, точно? Как-нибудь попадет он к ним в гости, а там уже вспомнит и дом на Пенкной, все припомнит.
Гречный рассмеялся. К нему уже вернулась уверенность.
- Ну, про это беспокоиться резону и нет. Не он, не Седой.
- Что, какой-то другой крутой? Вы кого мне подсовываете? Некуда прятать собственных палачей?
- Всего на пару ночей, не жидись пан. С вами дела иметь, это ж гороху нажраться надо... Прямо сочувствую пана подельцам, скряга пан ужасный.
- Ах, какие изысканные комплименты говоришь, пан Гречный, я прямо расплываюсь. Ладно, возьму вашего Седого, но ты скажешь своему Майору, что для моего сына в ваших делишках будет полный стоп. "Панимаишь"? Даже если бы он на коленях вымаливал. Под задницу, и пускай возвращается домой. Никакой работы, даже самой малой. Ничего. Конрад должен быть чистым. В противном случае, я для вас не существую. Одно из двух: или отец, или сын. Двоих нас иметь вы не будете.
- Ну вы и свинья, пан Трудны, - примирительно пробормотал блондинчик.
4
Он пришел в воскресенье, поздно вечером, но еще до наступления комендантского часа. Сам Трудны - который только что возвратился от Гайдер-Мюллера - открыл двери по короткому звонку и сразу же узнал, кто перед ним, потому что тип и вправду был седым. У него были седые волосы и седые глаза, а лет ему было не больше тридцати. Такой молодой, но уже такой тихий, спокойный; как бы приглушенный, подумалось Яну Герману. Говорил он мало, к тому же - чуть ли не шепотом. Худощавый, даже худой, ростом с Трудного - зато он не отличался той неприятной угловатостью движений, обычно свойственной костлявым людям. Раздражал он только привычкой безжалостно глядеть прямо в глаза; у него был сухой и твердый взгляд, он практически не отводил своего взгляда от зрачков собеседника, а кроме того - почти что совсем не мигал.
Пришел он в старом, сером пыльнике, без головного убора, и ветер всклочил у него на голове длинные и тонкие белые волосы; на руках у него были дырявые вязаные перчатки; в правой руке он держал деревянный чемоданчик. Свою ношу он переложил в левую руку, чтобы поздороваться с Трудным, когда тот уже закрывал входную дверь.
- Седой, - сказал он.
- Гм, проходите сюда.
Ян Герман разместил пришельца в гостевой комнате первого этажа - за лестницей, возле ванной комнаты. Он даже придумал, что сказать родным: довоенный знакомый сейчас шатающийся по стране. Стандартная и весьма достоверная легенда; впрочем, еще на Шевской у Трудного по той же легенде уже ночевало с десяток человек. Время такое. Никто ничему не должен удивляться. Увидав же Седого, Трудны избавился от большинства собственных опасений - этот человек не должен был доставить неприятностей: он и так, сам по себе, вел себя так, будто его здесь вообще не было. Сухо поблагодарив, он закрыл за собой дверь, и в тот вечер уже и не показывался. Трудны объяснил ему расположение санитарных удобств и кухни и даже спросил, не желает ли гость чего-нибудь перекусить, но тот ничего не хотел. Поднимаясь по лестнице, Трудны усмехнулся под носом. Может быть договор с людьми Майора и не будет таким уж неприятным.
Говоря по правде, чаще всего из договоров с людьми Майора Трудны выносил только пользу. Вытекало это из простого факта, что это люди Майора чаще всего нуждались в Трудном, чем он сам в них. Поэтому мог ставить условия. Он и ставил. Хотя, ведь это никто иные, а люди Майора, при оказии различных курьерских миссий, перевозили в Швейцарию и размещали в тамошних банках капиталы Трудного - сам Трудны получал шифрованные подтверждения вложения сумм на определенный счет. Впрочем, и многие другие местные операции Яна Германа не имели бы успеха без помощи Майора и его сети.
Виолетту он застал уже погруженную во сне, сегодня она легла пораньше, устав от всего того балагана, который ну никак не становился меньше, по мере завершения отделочных работ. Жена была рассержена авторитарным решением Трудного, разрешившему Конраду свободно хозяйничать на чердаке. Чтобы сохранить равновесие, она тут же выдавила из него категорический запрет подниматься туда Лее и Кристиану, поскольку была уверена, что чердак, каким-то непонятным для нее образом чем-то грозит детям. Раздеваясь, Трудны вспоминал тот скандал, который утром устроил ему отец в связи с Яношем - кто-то из отцовских знакомых видел Яна Германа, столующегося в немецком ресторане за одним столиком со штандартенфюрером в парадном эсэсовском мундире. И это не был образ хрестоматийного поляка-патриота, дающего отпор тевтонскому вторжению. Отец никогда не понимал, в чем состоит бизнес. Трудны не слишком его уважал; вполне возможно, что все сложилось бы немного иначе, если бы родитель умер чуть раньше. Но он жил настолько долго, чтобы взрослый сын увидал в нем еще и мужчину. Павел Трудны был мужчиной слабым, со слабой волей и слабым чувством собственного достоинства. Он чувствовал, что по сравнению с собственным сыном выглядит вообще убого - и это будило в нем самые отвратительные инстинкты. Это драмы любого отца, которого перерастает собственный сын: очень трудно подавить расцветшую в сердце зависть. Он, которого родил, учил, воспитывал - сейчас он захватил принадлежащее мне счастье. А тут еще и время: мои дни заканчиваются, он же в полноте сил. Все это отравляет кровь. Ян Герман давно уже пытался освободиться от этого печального бремени совместной жизни с родителями, только в этом вопросе у него не было союзников, даже жена не поддерживала его: Виолетта очень любила свекра и свекровь. Иногда Трудному казалось, будто это он пришел в семью, что это их дочка.