Если бы я сказала это ему, то он слегка закатил бы карие глаза: «Боже, кому интересно твое самовыражение!» Хотя это именно то, о чем он сам всегда мечтал: выразить себя так, чтобы весь мир понял, насколько он гениален, чтобы все вокруг пришло в движение, а потом застыло в немом восторге. И тогда… а вот картинка того, что было бы дальше, никак не рисуется, точнее, распадается на части.
Вот он признан, что дальше? Много денег. Это приятно. А дальше? Популярен. Поначалу здорово… затем утомительно. Дальше какая-то пустота… А потом его начинают забывать. Потому что, оказывается, их надо было удивлять снова! Это значит, что ему нужно опять как-то по-особенному проявить себя! Обязательно по-новому, свежо – иначе не интересно. Иначе ведь скажут: «Это уже было, затерто до дыр, ты вторичен, парень, и неважно, что по отношению к самому себе. Ты вышел в тираж», – и отвернутся. Они отвернутся от того, кто их так удивил! Они же ловили каждое его слово и подобострастно признавали его гениальность! Он был уверен, что теперь будет гением всегда. И что?
А вот и не надо было начинать. Поэтому он и не самовыражается. Потому что бессмысленно, – поняла? Да поняла. Чего уж не понять?! Я – дура, а ты всех обманул.
С ним я почти всегда чувствовала себя недостаточно… умной, красивой, уместной, обаятельной, профессиональной – в зависимости от обстоятельств. Как ему это удавалось? Легко. Едва уловимый след страдания на его лице появлялся каждый раз, когда происходило что-то далекое от совершенства. А поскольку совершенство случалось, прямо скажем, весьма редко, то страдание было почти естественным его состоянием, и я не могла его не чувствовать, находясь рядом с ним. И, к сожалению, не могла не примерять к себе. Меня, отдельную от него, мое несовершенство совсем не тяготило. Наоборот, когда ты можешь позволить себе быть любой: наивной дурочкой, безмятежной раздолбайкой, веселой хулиганкой, зажигательной стервой, – как-то интереснее живется. С ним я почему-то начинала стыдиться своего несовершенства и становилась какой-то урезанной, угловатой и неловкой, как любой человек, которому стыдно.
Наше «столетнее» знакомство ничего не меняло в этом раскладе. Он страдал, а я попадала под это страдание, как мирный житель под бомбежку: внезапно, несправедливо, с потерями и ранениями. За столько лет я так и не смогла привыкнуть к выражению брезгливого страдания на его лице и не соотносить эту гримасу с собственной персоной.
Справедливости ради надо отметить, что он был весьма хорош собой, умен, обаятелен. Многие женщины сходили по нему с ума. К счастью, только в переносном смысле, иначе койко-мест в психиатрических больницах для них не хватило бы. К тому же это очень испортило бы статистику. Россия – впереди планеты всей по сумасшедшим женщинам!.. Короче, он был хорош. Наш Роман, не пишущий романов, с которым у меня (слава Богу!) не было романа.
Мы познакомились, когда он еще был журналистом весьма модной на тот момент московской газеты, со временем «пожелтевшей». В периоды маниакальности он был искрометен, неутомим, сверхактивен и неподражаемо остроумен. Он искрился идеями, светился обаянием, мог бы вести за собой целые города в какой-нибудь опасный, но героический поход (по крайней мере, его женскую часть). В это время он чувствовал себя совершенством, почти божеством. Ему все удавалось, стоило только захотеть. Вся эта феерия могла продолжаться минуты, дни и даже месяцы, но прерывалась всегда одинаково: внезапной ошибкой, просчетом, чьей-то мимолетной критикой или недовольством. И он мгновенно сдувался: глаза тускнели, свечение, а вслед за ним и харизма, исчезали напрочь – наш Роман стремительно пикировал в депрессию.
В такие периоды он был совершенно невыносим как для нас, так и для себя самого: все журналюги – бездари, босс – урод, женщины – безнадежно глупы, жизнь – бессмысленна. Если он и открывал рот, то только для того, чтобы пожаловаться на то, что все болит. Или простонать, что в этой стране, превратившейся в огромный живот Гаргантюа, поглощающий все без разбора, по-настоящему умный и интеллигентный человек никогда не будет по достоинству оценен! Никогда! В стране, смеющейся над Петросяном, жующей фастфуд, читающей любовные романы, ловить нечего. Нечего! Поняла? Да поняла, чего уж. Все – дебилы, а ты – гений, непризнанный, всеми покинутый и вечно страдающий.
В депрессии он практически не мог работать, потому что все, что выходило из-под его пера, было «чудовищным» по его заоблачным критериям. Хотя на самом деле – просто кисло, просто «так себе», как и девяносто процентов статей в его газете. Но он считал невозможным, чтобы сие безобразие увидело свет, чем ввергал жену Валю в состояние, близкое к панике: Роман был финансовой надеждой и опорой семьи. С его пренебрежительным неучастием во всех остальных семейных делах Валюшка давно смирилась: подняла двух совершенно чудесных девчонок, вела хозяйство, кормила нашего гения отменными обедами и ужинами, а еще умудрялась работать учителем литературы в обычной московской школе. Она обладала необычайной добротой и терпением, какими может обладать только по-настоящему любящая русская женщина. И он любил ее, полагаю. Во всяком случае, мне всегда в это хотелось верить. Иначе как несправедливо был бы устроен мир…