По-прежнему следовало оберегать и стены. С наступлением темноты град метательных снарядов прекратился, и осаждавшие лишь время от времени пускали зажигательные стрелы, надеясь подпалить какую-нибудь крышу. Кадфаэль обогнул главную башню и подошел к почти заброшенному северо-западному участку двора. Звуки боя, шедшего у пролома, были здесь почти не слышны — казалось, будто они доносились откуда-то издалека. Ключи нагрелись в ладони — эта ночь выдалась не морозной.
Завтра все успокоится — защитники, наверное, смогут предать земле павших и вывезти многочисленных раненых туда, где о них смогут позаботиться.
Узкая дверь у подножия башни открывалась первым ключом. Она подалась без скрипа. «Два пролета вниз», — припомнил Кадфаэль слова Филиппа и не мешкая стал спускаться по винтовой лестнице. На половине пути горел фонарь: даже во время осады здесь поддерживался порядок.
У двери, ведущей в подземелье, монах остановился и перевел дух. Сквозь толщу камня сюда не доносилось снаружи ни единого звука — точно так же не донеслось бы и отсюда. Смутный свет слегка пульсировал, когда трепетал язычок пламени. Дрожащей рукой он вставил ключ в замок и неожиданно ощутил страх. Боялся он не того, что обнаружит сына истощенным, больным и увечным — таких опасений у него давно уже не было. Кадфаэль страшился того, что достиг цели своего путешествия. Что дальше? Ведь он стал отступником, и будущее его сокрыто во мраке.
За все время своего путешествия он не был настолько близок к тому, чтобы впасть в отчаяние, но это продолжаюсь недолго. Едва ключ звякнул в замке, как сердце его встрепенулось, а к горлу подкатила горячая волна. Он распахнул дверь и оказался лицом к лицу с Оливье.
Завидя открывающуюся дверь, узник поднялся на ноги и замер в изумлении. Он рассчитывал увидеть единственного посетителя, который бывал в его узилище, если не считать тюремщика, и, узнав Кадфаэля, опешил и растерялся. Должно быть, через вентиляционный лаз он все же расслышал отдаленный шум битвы и сокрушался из-за своей беспомощности, гадая, что же происходит наверху. В первое мгновение взгляд его оставался недоумевающим, но почти сразу же стал спокойным и несколько настороженным. Он поверил своим глазам, но не понимал сути случившегося. Его широко раскрытые, чуть растерянные золотистые глаза не отталкивали, но и не привечали монаха. Пока. Оковы на лодыжках тихонько звякнули, и в подземелье воцарилась тишина.
Оливье похудел и выглядел более суровым и твердым, чем прежде. Он как будто светился изнутри от подавленной, не находившей выхода энергии. Стоявшая на каменном уступе свеча отбрасывала косой свет, резко очерчивая его тонкий профиль. Подобные ирисам глаза, расширенные от удивления и сомнения, ослепительно сверкали. Оливье был аккуратно одет, чисто выбрит, причесан — лишь оковы на ногах указывали, что он узник Кадфаэль никогда не видел его столь красивым, даже в тот день, когда впервые встретил его в приорате Бромфилд. Филипп тоже ценил эту красоту, изящество и благородство ума. Ценил, а потому не хотел унизить Оливье или повредить ему, хотя тот и выступил против бывшего друга.
Кадфаэль шагнул вперед, не зная, хорошо ли его видно. Темница была просторной, гораздо больше, чем ожидал монах. В углу стоял сундук, на крышке которого лежала свернутая одежда и какая-то утварь.
— Оливье, — нерешительно произнес монах, — ты знаешь, кто я такой?
— Знаю, — тихим голосом отозвался Оливье. — Ты мой отец. — Он взглянул на открытую дверь, а потом на ключи в руках Кадфаэля. — Там идет сражение? — спросил молодой человек, пытаясь разобраться во всем, что разом на него навалилось, и оттого говоря несколько невпопад. — Что там творится? Он мертв?
Он. Он — это, конечно же, Филипп. Кто еще мог рассказать узнику правду? А сейчас Оливье прежде всего спросил о своем бывшем друге, видимо полагая, что только его смерть могла отворить двери этой темницы. Однако в голосе Оливье не было ни тени злорадства — лишь спокойное признание свершившегося факта. «Как странно, — подумал Кадфаэль, неотрывно глядя на сына, — что я, давший ему жизнь, с самого начала чувствовал и понимал движение души этого сложного, непостижимого создания».
— Нет, — мягко ответил монах, — он не умер. Он сам отдал мне ключи.
Кадфаэль двинулся вперед, настороженно, как будто опасаясь вспугнуть птицу, и так же боязно раскрыл объятия. От первого же прикосновения лед отчуждения растаял, и сын столь же жарко обнял своего отца.
— Это правда! — восторженно промолвил Оливье. — Ну конечно же, это правда! Он никогда не лжет. А ты — ты знал? Почему ты никогда ничего мне не говорил?
— А зачем? Стоит ли врываться в чужую жизнь на середине пути, тем паче если путь этот благороден и ведет к славе. Мог ли я допустить, чтобы порыв встречного ветра сбил тебя с курса? — Кадфаэль на миг отодвинул сына, чтобы рассмотреть получше, а потом поцеловал впалую щеку, которую Оливье радостно и послушно ему подставил. — То, что следовало знать об отце, ты узнал из рассказов матери. Это гораздо лучше, чем правда. Но так или иначе теперь правда вышла наружу, и я этому рад. Ну-ка, присядь, дай мне снять с тебя оковы.
Монах опустился на колени, вставил ключ в скважину на одном обхватывавшем лодыжку кольце, затем на другом — цепи со звоном упали, и Кадфаэль отбросил их к стене. И все это время страстные и сосредоточенные золотистые глаза не отрывались от его лица, выискивая признаки, что могли бы подтвердить связывавшие их узы крови. Затем Оливье снова принялся расспрашивать:— Но как ты сам догадался? Что такого я мог сказать или сделать, чтобы ты понял, кем я тебе довожусь?
— Ты назвал имя своей матери, — ответил Кадфаэль. — Я сопоставил время, место, и все совпало. Ну а потом ты повернул голову, и я узнал ее в тебе.
— И ты промолчал! Я как-то раз сказал Хью Берингару, что ты отнесся ко мне как к сыну. Надо же, сказал такое, и ничто во мне не дрогнуло. До чего же я был слеп! А когда он сказал мне, что ты здесь, я поначалу не поверил. Ты ведь монах, а монахам нельзя покидать обитель без дозволения. А он заявил, что ты ушел без благословения и стал отступником, чтобы вызволить меня. Я рассердился, — признался Оливье, сокрушаясь при этом воспоминании. — Рассердился и сказал, что ты обманул меня. Но ты не должен был ради меня бросать все, нарушать монашеский обет и становиться отступником. Подумай сам, как мне жить под бременем такого долга, оплатить который я не смогу до конца дней. Тогда я чувствовал лишь боль и обиду. Но прости меня. Прости! Теперь я все понял.
— Нет никакого долга, — промолвил Кадфаэль, поднимаясь с колен. — Между нами нет и не может быть никаких счетов.
— Я знаю это. Знаю! Я чувствовал, что ты безмерно превзошел меня благородством, и это уязвляло мою гордость. Но теперь все иначе. — Оливье поднялся, распрямив длинные ноги, и зашагал по темнице из угла в угол.
— Нет ничего такого, чего я не принял бы от тебя с благодарностью, пусть даже я не смогу воздать тебе добром за добро в полной мере. Однако надеюсь, что настанет день, когда и я сумею совершить благое деяние ради тебя.
— Кто знает, — сказал Кадфаэль, — все возможно. Мне и сейчас надо сделать одно дело, хотя я пока еще не знаю как.
— Да? — заинтересовался Оливье, прекратив наконец каяться. — Ну-ка, скажи мне, что это. — Он вернулся к своей постели, сел и усадил рядом отца. — Но сначала объясни, что здесь происходит. Ты сказал, что он, Филипп, жив. И что он сам отдал тебе ключи. — Оливье это казалось непостижимым. Он полагал, что сделать такое Филипп мог разве что на смертном одре. — А кто осадил этот замок? Насколько я знаю, он нажил немало врагов, ко нынче даже стены дрожат. Не иначе как против него прислали целое войско.