Лишь собрав всю волю, он осмелился позвонить в колокольчик и нарушить покой обители. Привратник проснулся только через несколько минут, но шарканье его сандалий и лязг отодвигаемого засова ласкали слух Кадфаэля, как нежнейшая музыка.
Дверца распахнулась и заспанный, взъерошенный брат привратник, позевывая и потирая глаза, высунулся наружу, дивясь, кого это принесло в столь поздний час. Весь его облик, такой привычный, напоминал о радушии и покое родной обители — если презревший свой долг был вправе считать ее родной и рассчитывать на радушие.
— Поздненько ты загулял, приятель. Ночь на дворе, — сказал привратник, вглядываясь в выдыхавшего морозный пар всадника.
— Да уж, пожалуй, скоро и утро, — отозвался Кадфаэль. — Неужто ты меня не узнаешь?
То ли привратник признал голос, то ли разглядел наконец знакомые черты, так или иначе, он тут же воскликнул:
— Кадфаэль? Ты ли это? Мы уж думали, что ты вовсе пропал. А ты надо же — свалился среди ночи, как снег на голову. Вот уж не ждали.
— Знаю, что не ждали, — грустно отозвался Кадфаэль. — Посмотрим, что скажет, увидев меня, отец аббат. Но пока позволь мне хотя бы поставить в стойло бедную лошадку, а то я ее совсем заездил. Вообще-то, она из замковых конюшен, но пусть чуток передохнет, а уж утром я верну ее хозяевам, как бы ни решилась моя судьба. А обо мне не беспокойся, постели мне не нужно. Пусти меня внутрь да и ложись спать.
— Я и не собирался держать тебя за воротами, — пробормотал привратник, — просто со сна в такой-то час не сразу сообразишь, что к чему.
Он нащупал скважину замка, вставил ключ и приоткрыл створку главных ворот.
— А переночевать можешь у меня в сторожке. Приходи, как поставишь лошадку, — топчан да одеяло для тебя всегда найдутся.
Усталый жеребец ступил на главный двор. Цокот копыт далеко разносился в морозном воздухе. За спиной Кадфаэля закрылись тяжелые ворота, ключ повернулся в замке.
— Ложись, не жди меня, — сказал Кадфаэль привратнику. — Я сначала займусь лошадкой, а потом пойду в церковь. Мне есть о чем попросить Господа и Святую Уинифред… — Он запнулся и неохотно добавил: — Здесь меня небось уже списали со счета.
— Нет! — протестующе воскликнул привратник. — Ничего подобного.
Но на самом деле его возвращения не ждали. Когда Хью приехал из Ковентри один, с братом отступником распрощались все — и дружившие с ним, и те, кому он не слишком нравился. Небось и брат Винфрид думает, что Кадфаэль бросил его вместе с садом на произвол судьбы.
— Хорошо, если так, — со вздохом сказал Кадфаэль и повел усталую лошадь на конюшенный двор.
Оказавшись в теплой от прелого сена конюшне, Кадфаэль не стал торопиться. Он с удовольствием поставил жеребца в чистое, сухое стойло, слыша поблизости довольное фырканье монастырских лошадок Кадфаэль холил коня, наводя глянец на его шерсть куда дольше, чем требовалось. Он так бы и заснул в конюшне, но пока не мог себе этого позволить. Нехотя оторвавшись от своего занятия, Кадфаэль покинул теплое стойло и, выйдя на морозный двор, направился к южной двери в церковь.
В каменном нефе было почти так же холодно, как на дворе. Там царила торжественная тишина и почти полная темнота. Как в могильном склепе, если не считать никогда не гасившейся лампады у приходского алтаря да двухалтарных свечей в хоре. В полном одиночестве стоял Кадфаэль под сводами храма, погружаясь в себя, в глубины собственного сознания. Порой во время ночных богослужений монаху казалось, что его «я» таинственным, непостижимым образом разрастается и, покидая тесную телесную оболочку, воспаряет ввысь, к куполу, куда не достигает свет. Но сейчас все было иначе. Он не смел даже подняться на одну ступеньку и приблизиться к своему прежнему месту в хоре и оставался там, где молились прихожане из предместья. Он знал, что не имеет права именоваться братом, но знал также, что и среди мирян есть люди, чистотой души превосходящие прелатов, а простолюдины порой не уступают в благородстве графам. Знал, но при этом чувствовал, что только в этих стенах он может обрести покой. Сердце его мучительно ныло.
Он пал ниц, его отросшие вокруг тонзуры волосы коснулись ступеньки — той единственной ступеньки, поднявшись на которую можно было попасть в хор, место, где стояли во время службы братья. Лоб его ощутил холод камня, руки распростерлись, и пальцы впились в узорчатые плиты — так утопающий, пытаясь удержаться на поверхности, хватается за все, что подвернется под руку. Он молился без слов, истово молился за всех, оказавшихся в разладе с собой, разрывавшихся между долгом и совестью, зовом сердца и голосом рассудка, земными привязанностями и заветами Церкви. Молился за Джоветту де Монтроз, за ее сына, расчетливо и хладнокровно лишенного жизни, за Роберта Горбуна и всех тех, кто вновь и вновь, преодолевая разочарование и отчаяние, пытается добиться мира, за молодых, ищущих верную дорогу, и за стариков, изведавших все пути и отвергших их. Молился за Оливье, Ива и им подобных, прямодушных и непреклонных в своем безжалостном презрении ко всякого рода двусмысленностям, и, наконец, за Кадфаэля, бывшего некогда братом бенедиктинской обители Святых Петра и Павла в Шрусбери. За Кадфаэля, сделавшего то, что он считал нужным, а теперь ждущего расплаты.
Он не спал, разум его был ясен, все чувства обострены, но незадолго до рассвета увидел — или ему привиделось — нечто, о чем трудно было сказать, сон это или явь.
…Светило солнце, поднявшееся ранее своего часа, стояло теплое майское утро, благоухали цветы боярышника, и прекрасная дева с длинными волосами с улыбкой ступала босыми ногами по луговой траве… Он не посмел приблизиться к ее алтарю, но теперь ему почудилось, будто она — святая Уинифред — сама поднялась и идет ему навстречу. Нога ее стояла на той самой ступеньке над его головой. Она наклонилась, как будто собираясь белой рукой коснуться его плеча…
Послышался звон маленького колокола, призывавшего братию к заутрене, и видение исчезло.
Аббат Радульфус поднялся раньше обычного, когда на востоке над горизонтом уже появилась кроваво-красная полоска, предвещавшая скорое появление кровавого светила, а на западе темный небосклон еще усеивали колючие звезды. Он направился в церковь прежде своей паствы, но, войдя через южную дверь, увидел на полу, перед порогом хора, неподвижно распростертого монаха.
Остановившись, аббат долго смотрел на лежавшего ничком человека. Лицо Радульфуса было хмурым, но спокойным. Подойдя поближе, он отметил, что в отросших сверх приличествующей меры каштановых волосах изрядно прибавилось седины.
— Ты! — промолвил аббат, не приветствуя, не отвергая, а просто давая Кадфаэлю понять, что узнал его. Он помолчал, а потом добавил: — Ты ехал долго. Новости опередили тебя.
Кадфаэль повернул голову, прислонившись щекой к камню и ничего не обещая и ни о чем не моля, произнес только:
— Святой отец!
— Гонец прискакал в замок за день до тебя, — задумчиво продолжал Радульфус, — но ему, видать, больше повезло с погодой, да и лошадей по дороге менял — не диво, что добрался быстрее. Все, о чем извещают Хью, он сообщает мне. Граф Глостерский примирился со своим младшим сыном. Мы пока не можем добиться мира в стране, и тем дороже всякое прекращение вражды, каковое можно считать добрым предзнаменованием.
Говорил аббат тихо, рассудительно и спокойно, лица же его Кадфаэль не видел, ибо так и не поднял глаз.
— И еще, — сказал Радульфус, — на одре болезни Филипп Фицроберт зарекся участвовать в распре короля с императрицей и принял Крест.
Кадфаэль тяжело вздохнул, вспомнив, как Фицроберт говорил, что «больше не возлагает надежд на венценосцев». Увы, Филиппу еще предстояло убедиться в том, что Святая земля, как и многострадальная Англия, не избавлена от раздоров сильных мира сего. Тем дороже была для Кадфаэля обитель с ее спокойствием и раз и навсегда заведенным порядком — место, где силы небес, не проливая крови, одолевают адское воинство оружием разума и духа.
— Довольно, — промолвил аббат Радульфус. — Поднимайся и ступай с братьями в хор.