Игорь Лавленцев
Покаянный канон
В пятницу мне позвонил Марат, молодой многообещающий, неудержимо прущий в гору журналист.
— Как себя чувствует товарищ Егоров? — спросил Марат с кавказским акцентом.
— Спасибо, хреново, — ответил я честно и грустно.
— Мы исправим это положение. Советские люди должны жить лучше, жить веселее, — закончил шутку Марат и добавил нормальным голосом: — Я часика через пол загляну. Посидим, покурим. Ты как, нарком?
Я ответил:
— Заходи.
«Привет Берте» он прокричал уже в опускающуюся трубку.
Я сел в коляску и поехал на кухню предупредить Берту о визите. Она стояла у плиты, готовила зеленые щи с яйцом. Это были уже третьи зеленые щи на этой неделе, вероятно, других продуктов в доме не имелось. Впрочем, я знал наверняка, что продуктов действительно не было, и слово «вероятно» поблескивало в сознании неким успокоителем, обещая, но навряд ли обеспечивая какую-то возможность отстранения от реальности.
Вероятно, вероятно, вероятно… Я заканчивал новый сборник стихов и новую пьесу. Меня обещали относительно выгодно издать, насколько вообще можно сегодня выгодно издать стихи. К пьесе не без интереса отнеслись в областном театре. В результате всего этого должны были появиться какие-то деньги.
Все это было вероятно и еще раз вероятно. Сборник и пьесу я завершал уже несколько месяцев, издание и постановка представлялись чем-то еще более иллюзорным. Итог в виде каких-либо денег был скорее невозможен, чем хоть сколько-то вероятен. Но я вел и пытался ощущать себя так, словно находился в процессе создания, по крайней мере, второго тома «Мертвых душ». Да, да, именно этот тайный апокриф Гоголя не величием своим, но печально известным воплощением маячил передо мной.
Но мне все еще удавалось убедить даже себя, а может быть, себя и только, что процесс не прерван, нить не потеряна и благой исход неизбежен. Мне не требовалось лишнего, насущное мое было сознательно минимальным, беспрестанно сокращаемым до приступов острой жалости к себе самому. Свою долю все реже появляющейся вкусной еды я твердой печальной рукой отправлял в тарелку Берты, для приличия попробовав кусочек. Но все это делалось исключительно ради себя, чтобы растравить жалость к себе и, быть может, обиду на всех остальных, способную заглушить чувство неудовлетворения, вины, стыда и черт знает, что там еще можно было испытывать в моем положении.
Помогало мало. Как ни крути, а большая часть наших мизерных доходов, ее зарплаты клинической лаборантки и моей пенсии инвалида первой группы уходила на мое беспрестанное долечивание, на лекарства, массаж и прочие процедуры, на поездки ко всякого рода знахарям и целителям.
Ко всему прочему я пил, пил много или мало, но отнюдь не редко, чем далее, тем более сокращая дни — а на самом деле уже часы — между выпивками. Какое-то время назад Берта спокойно, но твердо заявила, что больше не станет покупать для меня спиртное, под каким бы благовидным предлогом я этого ни просил, будь то праздник, случайно сорвавшийся небольшой гонорар или простое желание соорудить интимный ужин при свечах. Наверное, сам того не замечая, я переступил в своих потребностях ту грань, за которой все мои предлоги и причины явственно выдавали простое желание напиться, одурманить себя, на какое-то время уйти из этой гнусной, жестокой действительности. Но уходя из нее, я покидал в этой действительности одну беззащитную, хрупкую, нежную, любящую меня и любимую мною Берту, оставляя ей свое отвратительное, безобразное естество, лишившееся души.