Выбрать главу

Приготовив кофе и включив музыку, я уселась с ногами на диван и достала газету:

Полно, Берта, не плачь, от твоих                        полуночных обид Замирает душа, голубиные                              плечи сутуля. Все равно не поверит твой           прадед — матерый хасид — В то, что годы любви уместились                             в неделе июля.
Не печалься, о Берта! Обещано                               было всерьез, Все сокровища лета твои                    навсегда, без обмана: Лепестки из букетов лиловых                               и палевых роз И венчальное платье из клочьев                             речного тумана.
Не грусти, эти слезы достойны                          бесценных оправ, Самоцветы царей рядом с ними —                                унылые тени. Помани, и я ринусь, сломавший                            клыки волкодав, До рассвета лизать остроуглые                                   эти колени.
Не сердись, посмотри,          на тебя проливает свой свет Рой галактик пугливых. Туманностей ближняя стая. Звездной их канителью длиною                          в три тысячи лет Обовью эти бедра, все тайны                             твои покрывая.
Спи же, сон твой храня, я замру,               словно сфинкс, на века, Лишь любить тебя вечно мне,              Берта, увы, не по силам. Как же, Берта, ладонь твоя                     невыносимо легка… Продыши мне проталину   в сердце, как сумерки, стылом.

Мне было хорошо, но вместе с тем грустно и тревожно. Тревожно от последних слов о том, что ему не по силам любить меня вечно. Почему?

А на следующий день я спросила его совсем о другом, о том, зачем он придумал какого-то прадеда-хасида. Он рассмеялся, спросил меня:

— Ты знаешь, что это вообще такое?

— Нет, — ответила я. — Но само слово мне не нравится.

Он вновь рассмеялся. Ему, в отличие от меня, это слово ужасно нравилось: в нем, дескать, есть какая-то древность и тайна. Стихотворение в целом и образ стихотворной Берты от этого прадеда-хасида очень выигрывают.

Я сказала, что все это глупости и ерунда. Почему-то подумалось, что я для него лишь стихотворный образ, который от чего-то выигрывает, от чего-то проигрывает. Я была огорчена и опечалена, так и не поняв, почему ему не по силам любить меня вечно.

* * *

Помимо многочисленных физических тягот, переносимых Лаврентием с удивительно спокойным достоинством, а вернее — с неким презрительным пренебрежением, были иные невзгоды, душевно-морального свойства. И они, казалось мне, ранили его куда больней.

Вырванный из круга своего привычного бытия, из череды активного творческого, делового и просто повседневного общения, он наиболее остро переживал именно это лишение. Он не раз с печалью в глазах говорил, что люди стали относиться к нему иначе. И не только обычные знакомые, но и те, кого он считал настоящими, близкими друзьями.

Нет, они приходили к нему, приносили дорогие закуски и изысканный алкоголь. Лаврентий не без гордости знакомил меня с ними, торжественно объявляя звания и имена.

— Мой однокурсник, директор департамента образования мэрии… Мой друг, доктор философии, проректор нашего университета…

Был даже какой-то криминальный авторитет, которого Лаврентий с задорной мальчишеской непосредственностью так и представил:

— Известный бандит регионального масштаба!

Их было много, но очень редко кто приходил дважды и никто постоянно — не с броскими яствами, а с обычными домашними блинчиками или котлетами. Они прибывали, словно желая отметиться, исполнить некий долг.

— Будто выпал из бегущего по жизни поезда, — как-то сказал он мне. — А люди, пассажиры этого поезда, попросту не заметили моего отсутствия, «потери бойца». Они продолжают жить, не изменяя привычкам, работают, отдыхают, едят, пьют вино, выясняют свои отношения и совсем не чувствуют, что меня не стало с ними рядом. Поезд проходит мимо, гремя колесами, мелькая светящимися окнами, а я уже не слышу, о чем там говорят, за этими окнами, я слышу только стук колес да шум ветра. Я остался на каком-то темном, почти безлюдном полустанке. Скоро этот поезд окончательно и навсегда умчится вдаль, оставив лишь гулкое эхо памяти о себе…