Он путешествовал; вместе с братом, капитаном и писателем Александром Котлиным (Олег Волков пишет о нём в своём «Погружении»). Ходил на корабле в Северное море, к острову Гельголанд. В Крыму знал Максимилиана Волошина, толстого бритого старика в пенсне и в холщовой курточке с бантом. Волошин тяжело болел, уже почти в параличе; ему было разрешено занимать с женой комнаты в собственном доме, отданном под санаторий писателям, – сам он стихов не писал.
В Сибири он был знаком со ссыльным Клюевым, обезумевшим от нищеты, страха и унижения.
В квартире Константина Вагинова он встретился с Тамарой Владимировной Даниловой, которая стала его женой за три года до ссылки. В Ленинград он вернулся в 36‐м, после похорон Вагинова, умершего от чахотки, после похорон Кузмина. Теперь он остался без работы и был вынужден возвратиться в Томск, к месту своей ссылки, преподавать в университете.
В Ленинграде началось «дело писателей» и погиб проходивший по нему художником Юрий Юркун; погиб Валентин Стенич, ценитель питерских элегантностей, сошедший с ума в тюрьме. Андрей Николаевич Егунов переехал в Новгород учительствовать в школе. В новгородском Кремле огромная держава памятника «Тысячелетие России» стояла до войны, потом была разобрана немцами для эвакуации. Рукописи горели и оседали в тайных архивах; списки терялись, путешествовали в распухших чемоданчиках Vulkanfiber от хозяина к другому, знали и Среднюю Азию, и Сибирь, и города Западной Европы. После смерти известнейшего петербургского поэта его бумаги, вывалившиеся при обыске, лежали по узкой лестничной клетке коммунального дома, и дворник сметал листки. Остаток его архива хранился, по слухам, у приятеля в пригороде и пережил ещё года четыре. Тот человек ушёл с ними на Запад, оставляя один за другим русские и европейские города, и в Берлине во время пожара сгорел чемоданчик с бумагами.
Другому писателю рукопись его книги вернулась от истопника при органах безопасности. Кто-то, сперва осмелев, потом боялся хранить у себя любые слова, вызывающие сомнения. Хрупкие чемоданчики держали в сараях домов, на чердаках. Бумага желтела и становилась хрупкой, как слюда; буквы выцветали или растекались по странице. Умирали последние хозяева бумаг и забирали с собой, оставляя сжечь письма и слова, когда-то предназначенные им.
Мёртвые дома стояли с провалами чёрных, выбитых окон. То там, то здесь великолепный фасад обрывается стеной, и в потемневший пролёт видно усыпанное мусором поле, которое спускается к Неве, а на том берегу поросшее травой кирпичное здание с решётками, и по реке плывёт, задувая вокруг копотью, маленький катер «Камиль Демулен».
В Лондоне художник Мстислав Добужинский писал воспоминания:
– Город умирал смертью необычайной красоты… Это был эпилог всей его жизни – он превратился в другой город – Ленинград, уже с совершенно другими людьми и другой, совсем иной жизнью.
В 42 году Эрминия Васильевна Попова с сыном оказались в голштинском городе Нейштадт, где он поступил на службу в лабораторию молочного завода, а она стала работать прислугой у владельцев гостиницы. Заводской химик, доктор Гюбнер, был большим поклонником Достоевского, хотя и находил в его произведениях странной изломанную речь и экстренные, не чуждые мелодрамы, человеческие положения.
Поздней осенью 46 года Андрей Николаевич Егунов простился с матерью в кафе у вокзала в Берлине. Больше ни с ней, ни с женой он не виделся.
За Невой, которая с рассветом становится серебристой в нежно-розовом мареве неба, за крышами и высокими окнами Академии художеств, за колонной, венчающей заросший садик, усеянный по краям осколками гипса и мрамора, по другую линию был четырёхэтажный дом. Он выходил узким фасадом на улицу, переходами тесных подворотен, двориков и лестничных клеток прижимаясь к площади перед Андреевским рынком, с которого по осени пахло кислой капустой и густой базарной слизью, слышался ветер и дальний шум от Большого проспекта. Над его дверью пылали три ухмыляющиеся козлоподобные морды, каждая вписанная в два треугольника, переплетённые звездой Давида.
Когда-то здесь жил поэт, расстрелянный ЧК как заговорщик. В конце 50‐х годов в доме снял комнату пожилой филолог, сотрудник Института русской литературы.
Одна из студенток ленинградского филфака 60‐х годов без особого удовольствия вспоминала преподавателя, который вёл семинар художественного перевода. Он тогда недавно вернулся после 23 лет лагеря и ссылки и был старинным приятелем Егунова со времён вечеров на Спасской улице. Внешне он производил впечатление сильной физической измученностью и надломленностью, удивляя студентку мертвенной бледностью и привычкой курить папиросы одну за другой, без перерыва. В нём не было ничего от внушительной учительности, схожей со многими педагогами университета. Он имел среди студентов свой круг чем-то похожих молодых людей; с остальными был не более чем сдержанно любезен и только как-то раз посетовал, что слова меняются и исчезают, как исчезли милые его молодости карт-постали, оставшись безынтересными открытками.