Он рано лишился матери и провёл детство в удалённом и мрачном поместье своих строгих тёток, в Девоншире; детские впечатления на всю жизнь запасли его сарказмом к ближнему. Отец занялся его воспитанием, выйдя в отставку, однако здоровье молодого человека не выдержало и года военной службы в Индокитае, и он с облегчением вернулся к радостям столичной и курортной жизни, к турецким баням, ресторану «Савой», клубному чтению и поездкам в швейцарский Давос. В 1896 году он окончательно поселился в Лондоне, литератором.
Хотя Гектор Хью Манро и находил, видимо, Англию приемлемой для здоровья и некоторых привычек, достоинства столицы только что скрашивали её. Он мало писал о том, что ему нравилось, предпочитая мечтать о Востоке, о путешествиях и войнах. Он был наследственный и романтический консерватор.
Несмотря на то что его занятием были сатиры (увы, на демократическое движение) и юмористические скетчи, он издал книгой серьёзный и исторический труд – «Подъём Русской империи», посвящённый становлению России до Петра. Тогда же он стал писать свои рассказы, сперва объединённые как признания молодого денди по имени Реджинальд.
Саки относился к своим историческим штудиям с явной иронией, но они завоевали ему авторитет и у публики, и у его принципалов по «Morning Post». Он отправился корреспондентом сперва на Балканы, а затем через Варшаву – в Санкт-Петербург. В Петербурге он прожил два года первой революции, поражаясь имперскому размаху и, как он писал, удивительному безволию культурных молодых людей. Вторую книгу своих рассказов он назвал «Реджинальд в России», скорее по настроению, чем оправданно.
О прозе Саки писали, что она, чувствуется, под влиянием Уайльда. Гектор Хью Манро достаточно насмешливо относился к «эстетическим» настроениям: его сдержанность, элегантность и пристрастие к эксцентрическому кажутся скорее образцовыми для джентльмена его времени, когда Макс Бирбом писал, что «денди правят Англией», и принц Уэльский, а потом король, был признанным арбитром манер и костюма. Рассказы Саки немного привнесли в собственно литературу, но необыкновенно сказались на настроениях тысяч молодых англичан: они старательно собирали всё, что он успевал выпускать в свет. В 20‐е годы он был авторитетом не меньшим, чем в 10‐е; драматург Ноэль Коуард, мэтр элегантностей предвоенного времени, называл его своим основным учителем. Уже в 70‐х годах в Лондоне с аншлагами шли моноспектакли Эмлина Уильямса «Повеса выходного дня, или Времяпрепровождение за рассказами Саки».
В 1913 году Саки несколько экстравагантно возобновил свои исторические размышления, издав роман «Когда пришел Уильям», в котором с присущей ему непонятной иронией описал грядущее вторжение германцев и захват Британских островов. Именно этим он в следующем году объяснял друзьям обязанность встречать того, кого ждал. Он вступил добровольцем в части Британского экспедиционного корпуса, отправлявшиеся на континент, несмотря на все сложности, связанные с его возрастом и здоровьем.
С фронта он посылал корреспонденции, рассказы и воодушевлённые письма друзьям. Когда исход войны начал вполне определяться, он с ужасом начал думать о той скуке, которая ждёт его теперь в Лондоне. Он решил уговорить своего друга купить земли за Уралом и построить себе вдвоём домик в тайге. Трудно представить себе, чтобы при том, как сложились события, Гектор Хью Манро не оказался бы там, в Сибири, с войсками Колчака – или в любом другом месте, Батуме, Архангельске или Владивостоке, – где спустя месяцы после мировой войны стали появляться британские войска и миссии. Однако он погиб в окопах во время крупного немецкого наступления.
[Из цикла «Фамильные черты»]
Рассказы
Миссионер
Начать с того, что он в своём утреннем каждодневном автобусе (это будет покойный, маршрутного цвета, жёлтый автобус) едет дальше обычного, дальше с вокзала, в курорт, где море, аллеи и перспектива, открытая в меланхолическом порядке – внезапно, как это у Гоцци, со сквозняком дождя (следует, разве что, верить, он не чернильный) вдруг превращающим и город, и дворец, и парки в пустыню, отказав им то богатое среди вещей молчание, которое и служит, если так можно сказать, причиной принятого objection de conscience. Поэтому и не запотевают статуи, с неба не смеются всадники, сгорая, расцветка не становится ни колесом, ни женщиной, а поражённый спутник видит пески, из-под которых развалины, странные образования камня и бесполезные механизмы и горизонты, прочерченные на песке как будто караванами, пунктиры, идущие далеко за море. Он хочет смахнуть всё это в сон ресницами, но, как цепкая взглядом змея, солнце принимает его себе в зеркало и, вращая таким образом всё вокруг него, выжигает ему веки, задохнувшемуся, выжигает язык, превращает его даже не в тень, а в сквозняк среди прочих предметов. Предоставленный самому себе, он сперва охорашивается (в стремлении как-то очертить и себя, и пустыню, не то отпугнуть, а не то соблазнить её): подкраситься во весь цвет, подстричь, что не растёт, и так, украсить себя всем, что нельзя съесть, – потом он принимается, как муравьиный лев, рыть в песке. Вряд ли он сможет остановиться теперь посередине зыбучей воронки: вся его работа в изобретении, преодолении (что доставляет ему жизнь), любое движение – боль: это роскошное ощущение как бы открывает, раздвигает ему пространство, в экспансии захватывая всё новые территории и дальше сдвигая линию горизонта. В этом танце всё его тело боль, он гудит, как большой шмель и не то слепнет, собирая всё в свой сплошной и «всем ветрам» взгляд, то ли сгорает: его вопли не слышно, но чёрный дымок виден за холмами издалека. Автобусы, проезжающие в белизне края, знают много таких курительных гребней пустоши. Когда мимо попадается такой зловонный колодец, шофёр, потом кондуктор спешиваются и садятся поближе, пьют чай и курят чилим, пережидая длинную ночь; иногда при луне они поют. Что это было, никто не помнит: на привале среди песков, тянущихся вокруг бесконечно, поэты каждый раз сочиняют новое.