Выбрать главу

Что и нужно было Кузьмину. Его удовлетворение было просто написано на его лице, на красном его лице, и в длинных его продольных морщинах. В воздухе пахло тревогой, какой-то ошибкой, которую нельзя было уже поправить, по крайней мере сейчас. И тогда Блинов понял, что это были за слова, которые предшествовали последнему вопросу, и как это он так недооценил Кузьмина, что попал врасплох. Да, стоило тут принюхаться к обстановке, и — пусть с опозданием — он сделал это. В комнате явственно пахло опасностью, а также коньяком и жареными зернами кофе, которым следовало бы уничтожать запах коньяка. Пахло неподчинением нижестоящих чинов и недовольством высокого начальства, а потом настала многозначительная пауза, в конце которой Зайцовский произнес своим обычным, чуть, может быть, более скрипучим, чем обычно, голосом:

— А мне не нравится, как вы это сказали.

Ему и самому не нравилось. Он стоял и молчал.

Потом он спросил:

— Я вам больше не нужен? Я могу идти?

— Да, — сказал Зайцовский. — Вы можете идти. Нет, чертежи оставьте.

После чего он и оказался вновь на лестнице, но, конечно, спешить наверх ему не было никакого смысла, он просто шел, шаг за шагом, и вдруг подумал, что устал неизвестно отчего, и хотя он не верил в предчувствия, что-то не так все происходило сегодня… Навстречу ему, перепрыгивая через три ступеньки, неслись два стоялых жеребца, два инженера из отдела канализации, и трудно предположить, что бы с ним стало, если бы они не тормознули в самый последний момент. Они выкрикивали что-то несуразное, и лица у них были распарены, как после бани, и Блинов вполне мог предположить, что каждый из них выиграл по «Москвичу» или угадал все шесть цифр в «Спортлото». Но он еще хотел только спросить, что же такое случилось, из-за чего человека чуть не сшибают с ног, как один из этих двух, то ли в виде компенсации за испуг, то ли от избытка чувств, подмигнул Блинову и сказал — нет, выпалил:

— Уже слыхали?

— А что, — спросил Блинов с какой-то странной надеждой, — что случилось? Пожар?

Тут оба посмотрели на него. Блинов ясно прочитал в их взгляде, как он стар и как им обоим жаль его. А может быть, это ему показалось, насчет жалости, и им было вовсе его не жаль.

— Веденин выиграл тридцатку, — сказал тот, что пониже, и, пока Блинов соображал, пока говорил: «Что?.. кто выиграл?» — пока вспомнил, что начались ведь Олимпийские игры, тех двоих уже и след простыл, а топот и грохот раздавались где-то далеко внизу.

Он ошибся, конечно, насчет жалости.

— Вы слышали новость? — сказал Блинов кассирше. — Веденин выиграл тридцатку.

Перламутровые ногти осторожно подтолкнули ему ведомость.

— Да, — сказала кассирша. — Конечно. Веденин первый, Тилдум второй, Симашов — шестой, Скобов — двенадцатый… — Перламутр вспыхивал и переливался, большие золотые серьги в ушах плавно качались в такт ее словам. — Да, — сказала она, — только что передали. По радио.

Она смотрела, как Блинов расписывается, смотрела и никак не могла вспомнить, женат он или нет. Потом она посмотрела на его закорючку и пододвинула ему пачку разноцветных бумажек.

— Сто три рубля, — сказала она. — Пересчитайте.

Блинов спросил:

— Так что, вы говорите, шестой — Скобов?

— Нет, — сказала она, и серьги ее вновь качнулись. — Скобов — двенадцатый. А шестой — Симашов.

— Спасибо, — сказал Блинов и сунул деньги в карман.

Кассирша долгим взглядом смотрела ему в спину, пока он шел — высокий, поджарый, чуть сутулый, и серьги ее качались в такт мыслям. Но она так и не вспомнила, женат он или нет.

«Спрошу в отделе кадров у Зины», — решила она.

А он шел и думал: да, все правильно. И, может быть, в конце концов когда-нибудь — не сейчас, конечно, не сразу, не здесь, но в отдаленном будущем — он поймет и объяснит себе все же, почему люди время от времени говорят вместо «да» «нет», как это, к примеру, сделал Артавазд, сын царя царей Тиграна. Может быть, думал он, придет время, и найдется вдруг человек, который объяснит не только это, но заодно уже и многое другое, что происходит на свете. Объяснит, например, почему для любви, одной-единственной на свете, просто для преданности — нет гарантий, как нет границ у тоски, которая приходит по ночам, когда ты беззащитен. Но чего он не мог себе представить и на что не мог надеяться, это на то, что кто-нибудь когда-нибудь объяснит, что́ он сделал не так. Объяснит, наконец, за что он обречен, мучаясь, ловить, хватать маленькую, исчезающую, растворяющуюся в воздухе, подобно облачку, надежду — день за днем и час за часом; делать это с горечью столь уже устоявшейся, что в ней появилась даже какая-то необходимость, как в ритуале. Кто и когда скажет, долго ли еще продлится это, долго ли ему чувствовать себя лодкой, которой для спасения, для сохранения, так сказать, жизненной плавучести надо только за одним смотреть и об одном заботиться — о том, чтобы не допустить пробоин, которые разрушат избранную раз и навсегда форму существования.