Свет дробился в хрустальных подвесках, драконы извивались, красное дерево излучало благородство, девушка казалась не то смущенной, не то растерянной. «Давайте ваше пальто». Минута тянулась необыкновенно долго, полки с книгами начинались прямо в передней, уходили под потолок, тянулись вдаль, пропадали в глубине квартиры, в простенках висели гравюры и рисунки. У одного из них Блинов замедлил шаг, остановился, посмотрел, посмотрел еще раз, пригляделся к подписи, косо падавшей вправо и вниз, и снова посмотрел. Сколько все это длилось — секунда? Три? Семь? Блинов шел по коридору вслед за девушкой, вслед за драконами, извивающимися на малиновом шелке халата, смущение застыло в воздухе. На стенах комнат висели картины, красное дерево с позолотой, начало девятнадцатого века, изящные застекленные шкафчики для хранения фарфора, выгнутые ножки, ушедший, исчезнувший век. Коллекция жуков за стеклом, потускневшие кожаные переплеты, золотое тиснение, латынь и греческий, английский и французский, немецкий и итальянский языки — на то, чтобы разглядеть и понять остальное, у него не хватило ни времени, ни знаний. Ай да Зыкин, подумал он вдруг, вот так Зыкин. Но на лице его не отразилось ничего, оно оставалось замкнутым, напряженным, по-прежнему он охотнее всего убежал бы. Он подосадовал на дело, которое привело его в этот дом. Зачем он понадобился Зыкину? Зыкин ему нравился, но ему не нравилась та роль, в которой он сейчас выступал, — роль спасателя. Он чувствовал себя непригодным для этой роли. Приятная девушка, подумал он, приятная девушка и приятный дом, но попасть сюда он хотел бы совсем иначе. Как она назвала себя — Эля?
— Садитесь, — сказала Эля. И еще раз: — Садитесь.
Он сел. Он сел на что-то неудобное, элегантное, сел не без опаски, хотя и знал уже, что хрупкость этих изогнутых вещей сочетается с достаточной прочностью, и все-таки он сел с опаской на это сооружение, софу, а может быть, это была козетка или канапе, разницы он не знал. Ему все еще хотелось бежать, но было уже поздно. Он сел в ожидании, все же он прибыл сюда как спасатель, — где же предмет его забот? Девушка прошла вдоль стены, вдоль окна, извивающиеся драконы послушно следовали за ней; она опустилась в кресло, она молчала.
Пока что опасность не проступала, не была видна; Блинов, будь ему предоставлен выбор, закрыл бы глаза и молчал так сколь угодно долго, сидел бы и молчал здесь, в этой комнате, среди картин и фарфора, в девятнадцатом веке. В окружении десятков прошедших и исчезнувших лет ему молчалось хорошо, без напряжения, — это было похоже на сон, и он вовсе не торопился проснуться, ибо явь вряд ли была столь же хороша. Зыкин? Здесь ему не место, увы, нет, инженер сектора вертикальной планировки был здесь явно не на месте, мастеру спорта международного класса в плаванье стилем брасс здесь явно было нечего делать. Что связывало его с малиновыми драконами — любовь? Ну конечно, догадался Блинов, это и есть, надо полагать, та самая девушка, о которой Зыкин не говорил даже, а как-то глухо намекал некогда, во время одного разговора, так и оставшегося неоконченным.
Вот, значит, какая она, как сказали бы во времена Блинова, «девушка его мечты», если это она. Бедный Зыкин. Так думал он, так или даже более бессвязно, в то время как девушка молчала, не зная, как сказать то, что ей следовало бы сказать еще в передней, — что Зыкин исчез, больной сбежал, испарился и следов не оставил. Для двухметрового детины, для больного, лепечущего что-то невнятное, это было настоящим подвигом, которого от него, впрочем, никто не требовал. Непонятно было, как он сумел все проделать, когда успел одеться, как прокрался мимо нее. Она отлучилась на пять минут, не больше, телефон требовал ее к себе: аэропорт не принимает, не принимает и не будет уже сегодня принимать, все разошлись, если она хочет, пусть приезжает играть в бридж. Кое-кто будет. Из нужных. Что? Не приедет? Очень жаль. И весь разговор.
Но не в разговоре было дело, телефон позвонил во время. Он позвонил в тот момент, когда Эля поняла, что Зыкин что-то знает или ему кажется, что он знает, и теперь хотел бы знать еще, он хотел знать больше, чем она могла ему позволить, он хотел знать всю правду. Как будто можно знать ее про кого-нибудь на свете, разве что про самого себя, и то не всегда. Зачем ему понадобилась правда? Кто знает, что правда, а что нет? «Эля, — говорил Зыкин, твердил без конца одно и то же, — Эля, скажи, ты и этот… Джоти, вы… ты и он… я хочу знать». Он хотел знать, но не тут-то было, этого она не собиралась терпеть ни от кого, и уж от Зыкина — точно, никому она не давала отчета в своих делах и не собирается давать, уж не подглядывает ли он за ней? Что он знает, что может знать, какое право он имел что-нибудь знать? Какое право он имел показывать, что знает! Никто не имел на это права. Что бы там ни было, это не его забота и не его печаль, его это не касается и не коснется никогда. Он мог бы понять это, Костя Зыкин.