И тут она поняла.
— Значит, — сказала она и приложила к губам ладони, — значит это… вы…
— Да, — сказал чужой голос. — Это я.
Я вышел на улицу. Все было занесено снегом, но снег уже не падал. Была полночь, и небо было холодным, черным и чистым. Оно всегда было слишком удалено от земных да и любых других забот, его дело было сохранять и демонстрировать свою чистоту, это была извращенная обманчивая чистота. И я проклял и чистоту, и равнодушие этого неба. Все, что свершалось в мире плохого и хорошего, происходило под этими звездами, — что же должно было случиться, что согрело бы их? Они видели, как безобразный птеродактиль парит над папоротниковыми лесами; Парис похищал Елену, рушились стены Трои, Брут убивал Цезаря, а Октавиан — Брута, Икар падал вниз, а Дедал летел дальше, гунны захватывали Рим, где уже не было гусей, пылали костры и люди на кострах, земля вертелась «все-таки», вопреки кострам и равнодушию небес, потом появились самолеты, они тоже летали под звездами, сначала это были «блерио» и «фарманы», затем «хейнкели» и «мессершмитты», «летающая крепость» принесла и извергнула из своего чрева атомную бомбу, закорчились внизу десятки тысяч детей и женщин, а небеса все молчали. А потом с аэродрома Орли взлетел самолет, он летел в Барселону, на Всемирный конгресс историков, маленькая женщина просматривала программу конгресса, читала доклад своего мужа, листала журнал мод. А может быть, просто спала или смотрела на темное небо, на котором, как слезы, стояли звезды. А может быть, она вспоминала обо мне, о том, как мы сидели на маленьком пирсе у гребного клуба «Авангард», опустив ноги в воду, и ели пряники с колбасой? Теперь об этом уже никто не узнает, никто и никогда.
Нет, я не плакал, даже когда увидел ее портрет в том доме, когда понял, что ее нет, давно уже нет, что мое ожидание напрасно. Ей было едва лишь тридцать, и такой она и останется навсегда. Жизнь моя окончилась, ожидание пришло к концу, нечего было ждать, нечего и незачем было бороться со временем. Надо было менять точку отсчета, находить другие костыли, перестраиваться, придумывать новые измерители. Может быть, подумал я, надо будет мерить жизнь количеством выпущенных чертежей или еще чем-нибудь похожим. Если бы я мог, я бы напился, чтобы хоть на время забыть обо всем, прийти в себя, перевести дух.
В том доме, откуда я ушел, я выпил все, что там было, девушка в халате с драконами смотрела на меня в ужасе, она увидела меня с новой стороны. С новой? Чушь, она просто меня увидела, узнала, что я — это я, что я существую, что я жив и ничего не забыл. Внутри у меня ничего не было, все выгорело, спеклось, я был холоден, как небо, я не плакал — я не мог, хотя бы и хотел. Нет, я не плакал. Внутри у меня не было ничего, я был вычищен и выпотрошен, я был абсолютно стерилен, у меня ничего не болело, и я не плакал. Мне не было больно, да и при чем тут был я.
Я стоял у Марсова поля. Строго и прямо лежали гранитные глыбы, горел вечный огонь, чистое оранжевое пламя поднималось к небу. Я протянул руки, но теплее не становилось, огонь не грел меня, и это было правильно, потому что это был огонь, зажженный живыми в память о мертвых. Они могли бы жить и радоваться жизни, но погибли, чтобы могли жить мы, мы все — вы и я.
Это было пламя героев, а я был трус, я бежал от жизни, спрятался от нее, отгородился; я не боялся смерти, но я был трус, и мне здесь было не место. А было ли оно вообще?
И я вернулся к домам. За стенами домов спали люди, они лежали в объятьях друг друга, объятья становились все сильнее, дыханье прерывалось. Они сеяли новую жизнь, и они были счастливы. А я завидовал им, да, я был полон зависти, как тот, кто не согрет другим человеком, как все одинокие, которые несчастливы, ибо им нечего сеять. Они бесплодны, и будущего у них нет.
И тут он увидел девушку. Он даже не понял, откуда она взялась, она появилась внезапно, вышла из-за какого-то угла, пальто у нее было распахнуто, волосы спутаны, в руках у нее было что-то, что она бережно прижимала к себе; он подумал, что это ребенок, и шагнул ей навстречу. Но это был не ребенок, конечно, это был не ребенок, девушка сама была похожа на ребенка. Это была Лена — но ее могли звать любым другим именем, не в имени было дело, имя ей было не нужно. Ей было восемнадцать лет, и это был худший день ее жизни. Жизнь ее была окончена, это она поняла с утра. Она не пошла в институт, весь день она лежала в холодной, нетопленной комнате, которую снимала в Третьем Парголове; к чему было топить, к чему было жить, после того что с ней случилось. Жить ей было незачем. Весь день она пролежала в слезах. Она подумала было, что надо написать родителям, но не было сил. Вечером она пошла в бар того самого ресторана, где, подобно античному герою, совершал свои подвиги покинувший ее возлюбленный. Он был красив, как бог, и так же жесток. Так пусть, решила она, посмотрит на нее в последний раз. Но он не смотрел на нее, ему было чем заняться, ему было на кого смотреть, с этой малышкой было покончено; он искренне удивился бы, узнай он о ее мыслях. Это же смешно, сказал бы он, от этого не умирают.