Позже увидел по телевизору компанию и мгновенно вспомнил моего ястреба: один из них точно был похож на хищную птицу, да и другой — на сову, а все вместе являли собой совсем не сказочного персонажа ГКЧП.
И теперь, увидев акции старых коммунистов, думаю, что это тоже — продолжение того исторического сна.
Сражение началось вчера за общежитием, сверкали мечи, грохотало; но дождь так и не пошел; зато с утра в город вошли облака и дождь все-таки брызнул. Пользуясь отменой солнечного комендантского часа, вышел из дому днем, заглянул в заветную книжную лавку, ничего там не нашел, но послушал разговор продавца и толстого дюмаобразного господина о поэтах; толстый очень хвалил армянских поэтов и грузинских, как я догадался, старых. Надо будет поискать. Дальше спустился по Большой Советской к собору, плавящемуся в бессолнечном, но все-таки жарком сизом небе. Сегодня день Одигитрии Смоленской, иконы много путешествовавшей: в давние времена — в Смоленск вместе с Мономахом, потом в Москву и обратно сквозь смутные времена, бородинские дымы и наконец вовсе исчезнувшей после освобождения города в 1943 году. Сейчас на ее месте список 17 века.
Очередь к иконе с крыльца, хотя в обычные дни подойти можно свободно. Собор реставрируется. Как и крепостная стена. Дороги асфальтируют. Смоляне готовятся к 1150-летию. Вот, думаешь, повезло жить в тысячелетнем городе, узнавать в лице прохожего — старого жителя, современника Федора Коня, — есть такие выразительные лица; и лик самого града в трещинах и тенях всегда видеть, знать его даже когда ты далеко, ну, допустим, где-нибудь в Кизыл-Арвате. Август время наибольшей подлинности этого города. И, пожалуй, словами этого не объяснишь. Здесь нужны кисть и краски. Да, в красках есть молчание, а именно оно порой необходимо для объяснения.
Свежесть и яркость августовских утр ни с чем не сравнится. Это божественный Ван Гог написал небо и солнце. Это вечный Моцарт придал всему бодрый дух.
Вчера, впрочем, было пасмурно, и под вечер я весь вымок. Вчерашний день подобен сну: я оказался в овраге, сидел на поваленном дереве, курил припасенную сигарету. Вдруг из травы вышел Коростель-Часовщик, вытягивал шею, озирался, я его мог схватить. И я почувствовал какую-то первобытную радость от встречи. Привет, Часовщик! На меня благосклонно воззрился черный зрак.
И после этого грибы чуть ли не сами прыгали в пластмассовое ведро. Крепкие молодые подосиновики, боровики. Рационалист, конечно, пытался охлаждать мой пыл. Но все найденные грибы я считал подарком Часовщика. Ну, по крайней мере, встреча с ним настроила меня на удачу. (Надо иметь в виду, что дело происходит после злосчастного дефолта, 24 августа 99 года.)
Я пришел в заброшенный сад: островок рослых яблонь в море бурьяна, желтые кляксы «золотых шаров». Заброшенные сады этих мест более всего бередят что-то давнее и уснувшее в душе. Заброшенные сады это среднерусские сфинксы… Но нет, они все-таки не молчат, здесь много птиц. И странно идти в древесных руинах, питаться плодами. Ты в тоске, но и очарован. Ты понимаешь, что время не призрак. Скорее ты сам призрачен. Немного побудешь здесь и исчезнешь. Как те, многие. И уже другой путник зайдет сюда, распугивая птиц и задирая голову: в кронах круглятся увесистые яблоки, желтовато-красные, зеленые, — ни для кого, сами по себе.
Привал устроил на краю поляны. Был виден мой лес. Но до него я уже не дойду: скоро поезд. Ведь приехал я случайно (собирался в другое место, где, по слухам, есть опята, но опоздал на поезд), приехал на день. Мне, конечно, хотелось остаться. Я попал в «края неменяющиеся», о которых писал Пруст. Здесь действительно ничего не меняется, в этой области, где небольшая крапчатая птица вдруг оборачивается Часовщиком, где приближение к лесу равносильно приближению к истине — за которой распахивается бесконечность.