Я замолчал. Она немножко пьяна, понял я; у нее как-то странно скривилось лицо, и она презрительно фыркнула:
— А что же теперь с ним? С моим бывшим женишком, обладателем моего сердца, бравым и очаровательным Реджинальдом Берчем? Что с ним, скажи на милость?
— Реджинальд мой наставник, мой магистр. Именно он воспитывал меня все годы после налета.
Ее лицо исказила самая гадкая, самая ядовитая ухмылка, которую я только мог вообразить.
— Нет, ну не везунчик ли? Его, видишь ли, наставляли. А меня, представь, тоже наставляли — турецкие работорговцы.
Я чувствовал, что она будто видит меня насквозь, будто была свидетелем того, чем я занимался все эти годы; и я опустил глаза, а потом глянул в другую часть комнаты, где лежал Холден. Комната, полная моих прегрешений.
— Прости, — сказал я. И им обоим: — Простите.
— Да брось ты. Я ведь тоже одна из счастливчиков. Меня не трогали до продажи османскому двору, а потом заботились обо мне во дворце Топкапи, — она отвела взгляд.
— Могло быть и хуже. В конце концов, я привыкла.
— К чему?
— Думаю, ты боготворил отца, так ведь, Хэйтем? Наверное, и сейчас боготворишь.
Он солнце и луна. «Мой отец мой король». Но не для меня: я его ненавидела. Вся его болтовня о свободе, духовной свободе и свободе мысли, не распространялась на меня, его собственную дочь. Мне не полагалось занятий с оружием, помнишь? «Думать иначе» — не для Дженни. Просто: «Будь послушной девочкой и ступай замуж за Реджинальда Берча». Какая прелестная была бы пара. Смею заверить, султан со мной обходился лучше, чем он. Я когда-то сказала тебе, что наши жизни предначертаны, помнишь? Кое в чем я ошиблась, конечно, потому что мы и подумать не могли, как все обернется, но с другой-то стороны? С другой стороны я во всем права, Хэйтем, потому что ты родился, чтобы убивать, и ты убиваешь, а я родилась, чтобы обслуживать мужчин, и именно это я и делала. Но моя служба кончилась. А твоя?
Она умолкла, взяла стакан с вином и залпом выпила. Какие ужасные воспоминания пыталась она заглушить?
— Это ведь твои дружки тамплиеры напали на наш дом, — сказала она, когда стакан опустел. — Я уверена.
— Но ведь колец ты не видела.
— Не видела, и что? Что это доказывает? Что они сняли их, только и всего.
— Нет, Дженни, это не тамплиеры. Я с ними потом сталкивался. Это были наймиты. Наемники.
Да, наемники, подумал я. Наемники, работавшие на Эдварда Брэддока, который был близок к Реджинальду…
Я подался вперед.
— Мне сказали, что у отца что-то было — что-то, что они искали. Ты знаешь, что это?
— Еще бы. Они везли это в повозке, той ночью.
— Что же это?
— Книга.
Во мне всё захолодело, замерло.
— Что за книга?
— Коричневая, в кожаном переплете, с печатью ассасинов.
Я кивнул.
— Сможешь узнать ее, если увидишь?
Она пожала плечами.
— Ну, наверное.
Я глянул на Холдена, на его тело, блестевшее от пота.
— Когда лихорадка пройдет, мы отправимся туда.
— Куда туда?
— Во Францию.
8 октября 1757 года
Утро было прохладное и солнечное, и точнее всего можно было бы назвать его «испятнанным» солнцем, потому что яркий свет, проникавший сквозь полог деревьев, превращал лесную подстилку в пестрое лоскутное одеяло с золотыми лоскутами.
Мы ехали верхом, друг за другом, трое, впереди был я. За мной ехала Дженни, давно уже скинувшая наряд служанки и облачившаяся в робу, полы которой свисали сбоку ее лошади. На голове у нее был большой темный капюшон, и лицо под ним вырисовывалось смутно, словно оно выглядывало из пещеры: хмурое, напряженное, в оправе седоватых волос, падавших на плечи. За Дженни следовал Холден в таком же, как у меня, наглухо застегнутом сюртуке, в шарфе и в треуголке, разве что сидел он несколько ссутулившись, и вид у него был бледный, болезненный и. неспокойный.
После лихорадки он стал неразговорчив. Были, правда, моменты — слабые отблески прежнего Холдена: мимолетная улыбка или вспышка его лондонской рассудительности, — но они прошли, и скоро он совсем замкнулся. Во время нашего путешествия через Средиземное море он держался особняком, сидел в одиночестве и все о чем-то думал. Во Франции мы переменили внешность, купили лошадей и направились к замку, а он все так же хранил молчание. Он выглядел слабым, и видя его на прогулке, я думал, что он еще испытывает боли. Я замечал, что и в седле он время от времени морщится, особенно на бездорожье. Мне и думать было тяжело о той пытке, физической и нравственной, которую он терпит.