Эти семейные маневры были уже совсем за пределами Николенькиного внимания, луч которого сузился на планшете, где среди архитектурных набросков был запрятан ее портрет. Дня через два, не удержавшись, полез в планшетик, с рисунков сыпался песок, главного же – не было. Ночью, со свечой, предпринял вторую ревизию и тут обратил внимание на странный, выполненный итальянским карандашом, незавершенный рисунок некого сооружения, похожего на церковь. Николенька так заволновался, что закапал его воском: он не мог вспомнить, когда и при каких условиях выполнял его, и, чем больше вглядывался, тем больше распознавал в архитектурных пропорциях – иные. Проворочавшись ночь, утром уже летел к Банковскому мосту и грифонам; но под чугунными мордами никого не оказалось. Ринулся далее – пух уже не летел, а только свалявшимися остатками качался в канале. Николенька заблудился, закружил, расстроился, устал, облокотился о сырую стену. День был синим и злым, из нависших над Николенькой окон лезли больные, обметанные лица, бормоча адреса, по которым следовало искать... Под вечер он нашел этот дом, стоявший вместо фундамента на слоистых сумерках двора, окаменевших запахах капусты, сена, угля. Повела винтом вверх, то совпадая с его шагом, то обманывая и вышибая пот, помойная лестница. Вот он звонит в колоколец, и старуха настороженно приотворяет дверь, принюхиваясь угольками ноздрей, и не знает ни про какую девицу, прачку, «да как зовут ее-то?»
– Господин Триярский!
Он очнулся. Кроме тюремщиков – еще пара лиц, подмигивавших вчера Николеньке и певших о его невиновности.
Ударили колокола собора, птичья стая хлестко вошла в воздух.
– Господин Триярский! Вынужден вам сообщить...
Оба тюремщика сделали шаг к Николеньке.
– Вынужден вам сообщить, что государю, по ознакомлении с вашим делом, было угодно отклонить представление комиссии о вашем освобождении.
Николенька был неподвижен; стая мазнула гиперболой по небу, рассеялась чаинками и осела по карнизам.
– Государь нашел ваши рассуждения об архитектуре политически неблагонадежными и выявляющими развращенность ума. Считайте, что вчерашнее признание вашей невиновности было вызвано недоразумением... Николай Петрович!
Он слушал колокольные удары. Один... Второй... Дыхание тюремщиков рядом: не отколет ли номер? Второй... Третий...
– Николай Петрович... – приблизился один из старцев, глаза мелкие, марципанчиком. – Мы понимаем ваше состояние, однако поймите, что здесь соображения высшего порядка. Мы постараемся облегчить ваше положение. Ваши условия будут улучшены, вы будете переведены в более удобное помещение...
Последний удар разросся над Невой – и тут же стал сжиматься, скатываться обратно к колокольне.
Санкт-Петербург, 1 августа 1849 года
Варенька Маринелли опустилась в кресло и спросила себе чаю. Прислуга зашаркала на кухню. День был снова отдан хлопотам о судьбе Николеньки. Судьба эта, однако, чем далее, тем более напоминала не светлое облако, но таинственную тучу. Прошения на разные влиятельные имена писались, отвозились и милостиво принимались. И не приводили ни к чему. Писались новые прошения на еще более влиятельные имена. И они отвозились и принимались порою с участием, даже с пожатием холодной Варенькиной ручки. Папенька, конвоируемый с обеих сторон супругой и дочерью, ездил к прежним покровителям, был даже обласкан и выслушан. Но и эти прошения словно разбивались о ледяную гору, или сжигал их дракон, обитающий меж Сенатской и Дворцовой. На этих вот тропках, по которым носило Варвару Петровну, перезнакомилась она с другими просителями по тому же делу. Между ними и Варенькой делались совещания и начертывались проэкты совместных маневров, фланговые удары и заходы с тыла на такие влиятельные имена, которые даже произносились шепотом: эти не откажут!
Но и эти – отказывали.
Кто-то подсказал, что может повлиять архитектор Тон: «имеет доступ в сферы»; Варенька – к нему, на Екатерининский. «Я знаю, что Николай неуважительно отзывался о ваших творениях, но прошу проявить...» Нет, господин архитектор не держал на Николеньку зла и обещал походатайствовать в высоких сферах. «Но дело ведь – политическое», – сказал, прощаясь, и Варенька поняла, что приходила зря. Потом оказалось: нет, хлопотал. Но сферы – не вняли.
За этот месяц Варенька взвинтилась и похорошела. Она сделалась семейной тираншей, заместив на этой хлопотной должности Маменьку. Варенька сама чувствовала, что знание своей правоты прогнало липкий сумрак, в который она была ввергнута замужеством. Ей уже стало все равно, чем занимается в Новгороде Алексис. Он прислал ей два письма: клялся, что скучает; Варенька бледно усмехнулась. Скучания мужа ею были хорошо изучены, равно как и места, где он имел обыкновение развеивать скуку и откуда являлся под утро, насвистывая водевильчик. Она мяла его письма; разглаживала, перечитывала с усмешкой и снова комкала, но не выбрасывала...
Как и обещали, Николеньку перевели в новую камеру. Здесь было не так сыро, имелись окно, стол и другие приметы филантропии. Но Николеньке было уже все равно: время исчезло, один день был копией другого. Его больше не вызывали к зеркалу с амурами; да и было ли оно, это зеркало? Только один раз заблестели на Николеньку из сумерек марципановые глазки; генерал уселся – нога на ногу:
– Один вопрос, Николай Петрович, не от следствия, а от себя лично. Правда ли, что вы неудовлетворительно отзывались о храме во имя Христа Спасителя? Что предлагали разрушить этот храм и на месте его возвести новый?
– Правда, – хрипнул Николенька и отвернулся к стене.
Марципаны погасли.
Этот храм был студенческим кошмаром Николеньки.
Он даже выступил об этом на одной из петрашевских пятниц. В 1812 году, сообщал Николенька, по изгнании французских орд прежний император дал обет соорудить храм; затеяли конкурс.
– Вот, – Николенька пустил по рукам карандашную копию, – некоторые рисунки, поучаствовавшие в конкурсе... Выиграл проэкт Витберга, это тот, который Дмитрий Дмитриевич сейчас смотрит; я сейчас на него комментарий дам; Дмитрий Дмитриевич, передайте, пожалуйста, далее... Витберг, классицист, победил, его проэкт из трех храмов на Воробьевых горах, получается, что над городом, храм над городом. Потом, вот обратите внимание, господа, каков план у Витберга был, потому что в нем философия, он из трех частей. Там подземная церковь-мемориал, она не видна, но она квадратная, что означало символ Тела. То есть квадрат – это тело; надземный храм, который здесь виден, поднесите, пожалуйста, ближе к свету... Надземный вот здесь крестообразный, это символ Души. А верхний, круглый, – это да, верно... Тело, Душа и Дух. И все в классических формах, правильно, в римских, я и говорю – классических. А потом закипают интриги; Витберга – в ссылку; строительство закисает, символы к чорту... А тут еще гора поползла под стройкой, наслали комиссию, комиссия интригует, доинтриговали до того, что прямо в Кремль новый храм положили втиснуть. Но витберговский проэкт еще не отвергали, за него – общественное мнение. Только потом государь Николай Павлович руку приложил: «Что это у нас все хотят строить а-ля классик? У нас в Москве много сооружений совершенно в русском вкусе». Витберговскому шедевру – отставка, а Тон Константин Андреевич уже своим чертежиком шуршит: не соблаговолите взглянуть? И на стол стелет. Вот маковки, вот позолота: совершенная народность и Матушка-Русь! Государь подумал себе в ус да и махнул резолюцию: быть по сему. А раз удалось государя согласить, то и дебаты закрываются. Общественное мнение, как водится, пожужжало себе в чайную чашечку и затихло; стало наблюдать, как валят Алексеевский монастырь, очищая место для ложно-византийского монстра имени Константина Андреича Тона.