Он был умный пес, наш Братишка, и он мгновенно все понял. Отныне, он понял, вся жизнь этого дома, все самое сладкое внимание в этом доме — вот этому крикливому кулечку.
Он не обиделся — что вы?! — он просто понял это.
Я неловко выражаюсь, но он как бы сразу переключил регистр наших с ним отношений с одной тональности на другую. Сразу переключил.
Жена унесла Кольку в дом пеленать и кормить, а Братишка спокойно улегся на крыльце, рассеянно, как на полупустое место, поглядел на зашипевшую вдруг Кису, и стал задумчиво глядеть в сад.
— Ну, что, Брат? — сочувственно спросил я его. — Такие вот теперь дела…
Он посмотрел на меня точно так же, как только что смотрел на Кису. Из вежливости, впрочем, слегка постучал хвостом по крыльцу. Смотрел в сад, будто сквозь неотвязное размышление…
Его хорошее к нам отношение не изменилось, совсем нет. По-прежнему раза два на дню он появлялся на нашем крыльце, его ласкали и кормили, и радовались ему, казалось, по-прежнему. Но, как бы поточнее сказать, поубавилось пылкости в наших отношениях.
Волей-неволей внимание, которое обращалось на Братишку, к которому он привык и которого всегда искал у нас — ласковое это внимание хочешь-не хочешь было теперь остаточным.
Что тут говорить, мы не всегда и беспокоились, когда Братишка на день-другой вдруг пропадал. Раньше с нами такого не бывало. А он пропадал теперь довольно надолго и довольно часто. Впрочем, шло ведь лето…
А наша жизнь и в самом деле естественнейшим образом вращалась теперь вокруг одной-единственной оси.
Мы очень быстро на собственной нежной шкуре убедились, насколько же это тяжкая, тягловая, занудная работа — растить ребенка. Именно — работа.
Мне-то — ладно. Мне не нужно было по два раза за ночь вставать и кормить его титькой (хотя с тем же малым успехом мог бы заниматься этим и я), а потом, насытив это прожорливое существо детолаком из бутылки, еще часа полтора со слезами и стонами сцеживать жалкие миллиграмчики в кружку, свято и глупо веря, что капелюшечки эти насущно Кольке необходимы.
«Если пять грамм наберется, все равно — буду!» — чуть не плача, а иногда и плача, твердила жена, занимаясь этим самоистязанием. Ей почему-то ужасно стыдно было, что молока в ней кот наплакал.
Мне не нужно было вставать по ночам. Мне не нужно было целыми днями стирать пеленки и подгузники нашего мочеобильного отпрыска. Не нужно было варить, подметать, делать еще тьмущую тьму всякой иной рутинной домашней работы… Но даже и я, освобожденный ото всего этого, вечно чувствовал себя невыспавшимся, вечно на каком-то нервном взводе — из-за ночных криков, из-за неутихающей, неуправляемой тревоги за благополучие и здоровье этого самовластительно воцарившегося в доме сварливого человечка.
Мы его не любили, нет. Он был просто болезненно-нежной частицей каждого из нас.
Все так. Но и радости, которые перепадали нам теперь в галерном этом существовании, верьте слову, были дотоле не чувствованные, новыми, незнакомыми усладами преисполненные.
Вне зависимости от нас и наших желаний мир вокруг нас и внутри нас изменился.
Ну, к примеру, совершенно новая эстетика царила теперь в наших музыкальных пристрастиях…
Лучшей музыкой безусловно почиталась ныне музыка жадных, спешных, с утробным урчанием глотков, какими чудо-чадо наше, спеша и волнуясь, опрастывало бутылку с молочной смесью.
А апофеозой той музыки — это без шуток — был тот сладостный момент, когда ты брал на руки уже осоловевшего от сытости, до полуобомления обожравшегося пантагрюэльчика этого и начинал носить его туда-назад по комнате — непременно вертикально — боязливо поддерживая ладонью его тщедушный, трогательно горячий затылочек, смотрел ему в лицо и ждал долгожданного: когда мутновато глянув тебе в глаза, он наконец-то благосклонно рыгал, и ты вместе с ним — именно, что вместе с ним! — испытывал в тот миг ни с чем не сравнимое наслаждение вызволения, освобождения от зряшнего воздуха, которого обжора этот наглотался во время прилично жадной и поспешной своей трапезы.
Однако без всякого сомнения самой изумительной, самой мелодичной, самой глубокой и гармоничной музыкой была тишина спящего этого господина, лишь чуть-чуть нарушаемая вкуснейшим причмокиванием, с каким смаковал он одну из излюбленных своих сосок — самую, как правило, на вид противную, аж до мертвенной бледности обесцвеченную бесчисленными мусолениями.
В этой тишине можно было наконец перевести дух и хотя бы поглядеть в глаза друг другу, изнуренно улыбнуться друг труту.
Братишка, прибегая к нам на крыльцо, подчеркнуто даже демонстрировал отсутствие какой бы то ни было обиды со своей стороны.