– Слонялся ли он среди могил, если не было за кем наблюдать?
– Там всегда кто-нибудь есть: либо прямо на могилах, либо в углублениях среди развалин, либо в дуплах деревьев.
– Предавался ли подозрительный субъект актам непристойности?
– Нет, он только смотрел.
Или:
– Он ограничивался тем, что смотрел. Вы понимаете, что мы хотим сказать?
– Да, понимаю. А парочки его видели?
– Да нет, они были слишком заняты.
– А в день убийства вы его видели?
– Нет, не видели. Но убийство было совершено где-то около полудня, насколько нам известно, а это как раз его час.
Вчера фотограф забрался в мой сад и стал снимать мои окна, пришлось просидеть целый день дома, даже через черный ход не выйдешь. Им ничего не известно. А что известно мне? Почти ничего. Это как стоять на каменном откосе и видеть поднимающуюся снизу птицу. Когда я в следующий раз снова окажусь среди движущихся облаков, я взгляну вниз и посмеюсь. Пока же я гуляю под маленькими садовыми деревьями, полными птиц. Есть среди них и жирные вороны, слетевшиеся со скал, – они дерутся за ошметки ветчины, которые я им бросаю. Солнце еще не завалилось в озеро, еще не наступило время заката, и я не хочу, чтобы оно наступало. Хищники хватают куски ветчины, отлетают подальше, потряхивая головами, рвут их на кусочки и проглатывают, а потом снова возвращаются ко мне, подпрыгивая на своих мощных желтых ногах. Сам я уже давно не испытываю голода. С тех пор, как за мной установили наблюдение, я ем лишь глазами.
Когда блондинка снимала трусы на могиле Скотта, погибшего на Роше де Нэ 4 сентября 1922 года, я уже знал, что будет дальше: это-то и было хорошо. И с забулдыгами я умел себя вести: их много, они могут размозжить голову кому угодно, нужно быть начеку. Так и вижу: гурьба молодчиков с пьяными девицами разбивает мне о камни голову.
Конец лета для меня – словно конец долгого дня, я лучше различаю предметы, людей, блестящие от пота животы девиц, их посверкивающие на солнце лохмы, всегда готовые быть разведенными ноги.
– Почему вы назвали ее бедной? – спросили меня полицейские. – Это что, насмешка над убиенной?
У баб есть все: живот, попа, рот, исторгающий стоны страсти. Весь мир кружится вокруг них, как вокруг оси.
– Вы отказываетесь отвечать?
Сперва, проходя мимо нижней церкви, я слышал пение или звуки органа, потом привык и перестал их воспринимать, зато теперь слышу ветер, носящийся по пастбищу. Лгу ли я? Когда я пробираюсь кустами к могиле Скотта, слышно ли мне еще пение из церкви? Бежать? Девица уже разделась, каркают вороны, да, я слышу и пение, и звуки органа, и даже вторю пению хора. Девица стонет, ее тело равномерно двигается в соитии с мужским, словно танцует, затем они меняют положение – и продолжают по-собачьи: два животных, два мощных дыхания, из-за которых они не слышат меня. Глядя на них, испускаю дух и я, у меня нет времени даже обтереться, я бросаюсь в кусты. Из церкви доносится пение: «Христос воскрес из мертвых». В воздухе пахнет ванилью. Таких, как я, слоняющихся по кладбищу, немало, это мои собратья, бродяги. Скоро опустятся сумерки, появятся красотки и повылезет всякая шваль – эти-то меня не видят, а тот тип, у которого что-то было с Эллой, видел ли он меня? Вернись, Элла… Потребовать тишины, чтобы слышно было, как ветер разносит имя Эллы, заставить замолчать девицу, вплоть до того, что пристукнуть ее. Вернись, Элла, голубка моя, тебе не воскреснуть ни среди облаков, ни на земле, где на старой могильной плите сохнет моя сперма. Ты достаточно наглоталась моей спермы, Элла, меж кривых, как гнилые пеньки во рту, английских крестов.
Музыка струится по земле, орган, детство… девичьи кости занимают места не больше, чем череп летучей мыши, разбившейся о вороний клюв… вечер торопится, спешит на смену дню… важно лишь одно – груди как шары, живот, ляжки, стоны… вопли осужденных и отверженных, Он воскрес на третий день и с тех пор царит во всей Своей славе… голубые отсветы на скалах. Я возвожу очи горе: солнцу не поразить меня днем, луне – ночью, горние отсветы не гаснут… мелодия звучит на берегу, когда вода с камнем поют в унисон одну песнь о небытии.
Высоты сводят людей с ума, это известно. Этим утром сторож стал брать всю вину на себя. В совершенной прострации он повторяет: «Я убил. Я убил». Виды на погоду неплохие. В предгорьях Альп высокое давление. Грозы не предвидится. С 1944 года не стояла такая чудесная погода.
Когда сторож пришел сдаваться, никто ему не поверил, он настаивал, даже плакал, угрожал покончить с собой. Ему не поверили. Еще бы! Десять лет он трудился на новом кладбище и пятнадцать приглядывал за старым. Неужто теперь, прямо под пенсию, стал бы человек…
– В том-то и дело, что все это продолжается вот уже пятнадцать лет, – возражает он.
– Но что это доказывает? Что есть умалишенные, которые любят бродить по кладбищу? Нам это и без вас известно. И вас мы хорошо знаем.
– Как выглядит сторож? – спрашивает меня сосед.
– В прострации, говорю вам. Толстяк с мясистым носом, огромными ляжками, лапищами, это ведь он приносил на кладбище порнографию. Раскладывал на могилах. А это посягательство на покой мертвых. А вы не знали? Не видели его ни разу с этими мерзостями? Оно конечно, в том состоянии, в котором вы находились. Вырванные из этих журналов страницы разлетались по всему кладбищу, в них рекламируется бог знает что, можно подумать, что весь свет помешался на этом деле и заказывает по почте эту дрянь. А вы не боитесь, что и у вас найдут кое-что из подобных штучек, если придут с обыском? Вы бы видели выражение лиц тех, кто опечатывает квартиру, кишащую резиновыми предметами разного рода, куклами и тому подобным, как это было у сторожа – у него нашли целый секс-шоп и даже отказались делать опись, как положено по инструкции.
– Так это вы убили? – все повторяли полицейские.
– Я, я убил, – бубнил толстомясый сторож.
– Вы же видите, он болен, он не способен даже муху прихлопнуть, – говорит его сын.
– Но то, что творится на старом кладбище, как быть с этим?
– Он не один такой. Были и другие, которые бродили там.
Сдувая пыль, ветер прилагает усилие – нужно вот так же приложить усилие, чтобы обрести некую чистую поверхность, на которой имеется говорящее изображение. Мне задают о тебе вопросы, Элла, я почти все время молчу, ты во мне и нисколько не распылена, я молчу, потому как не хочу, чтобы ты умерла во второй раз. Я знаю, в каком году, в какой день это случилось, какое на тебе было платье. Помню твои губы, зубы, помню, как ты ступала по золотой шестичасовой вечерней пыли… скоро ночь, солнце покатится в озеро, это совсем не больно – смотреть, как умирает это солнце, розовое, с рыжинкой. Но ты вся ушла в себя… блеск зубов, движение тела, слова изо рта, до которого не дотронуться.
С некоторых пор один и тот же тип приходил по вечерам в бар, где ты работала, пил пиво, не сводя с тебя глаз, ты смеялась, говорила, что он пугает тебя, что тебе от него не по себе, что он словно зверь, выжидающий добычу и неизвестно когда намеревающийся выпустить свои когти. Кто он такой? Он не стареет, время на нем никак не сказывается, в старости похож на младенца – гладкое лицо, крепкое, сбитое тело. Сперва он являлся одетый в форму путевого обходчика, потом вроде бы вышел на пенсию – вот уж никак не подумаешь – и стал ходить в серой рубахе, такой же куртке и коротких серых брюках. Это он привел на кладбище блондинку, он кричал: «Элла! Элла!» Это он убил блондинку, а не сторож. Чтоб мне провалиться!
Помню, когда я увидел его в «Горловине», он никого вокруг не замечал, только Эллу, следовал за ней по пятам, даже до ее больничной палаты, и ждал за дверью.