Затем полиция вспомнила об индейце и его поездках в Бельгию на турниры по метанию карликов. Что с ним сталось с тех пор? Индеец рассказывал обо всем обстоятельно, детально: «Карлики в касках, в корсетах, приезжают с классными девками в таких авто, что тебе и не снилось, в баре их кадрят другие девки – видать, у карликов прибор побольше нашего, тех это и возбуждает. В мотеле они набиваются в номер к одному карлику по трое-четверо, и не обязательно к тому, который стал победителем. Когда карлики после метания поднимаются на ноги среди древесных опилок, в своих куртках черной кожи, расстегнутых на груди, девицы вопят прямо как свиноматки, а законные полюбовницы отвешивают им оплеухи. Однажды один карлик разделся догола на столе бара, так ор и драка длились целый час».
– А ты, индеец, что там делал?
– Я приезжал с Ивовой Веточкой, ну вы знаете, Анитой, пока она не дала уговорить себя этому треклятому карлику в мотеле. Я был занят: закрывал свою лавочку перед метанием, с ними никогда не знаешь, что они устроят, могут такой погром учинить, народ ведь бешеный.
– А дела шли?
– Я продавал все, что успевал произвести: кожаные пояса, браслеты, бичи, украшения, кулоны, колье из перьев и тотемы, раскрашенные Анитой.
– И карлики тоже покупали?
– Они заявлялись целой оравой вечером в пятницу: шикарно одетые, словно для родео – сапожки, бахрома, татуировка, – с девицами, устремлялись в мою лавочку и сметали весь жемчуг для себя и своих телок. На уик-энд приходилось делать запас.
– Турниры происходили по вечерам?
– Вечер пятницы, весь день в субботу и в воскресенье до пяти вечера. Всего принимало участие четыре десятка карликов. Каждый первый уик-энд месяца в Льеже, Намюре, Шарлеруа, частенько в деревнях, до тех пор, пока эти турниры не были запрещены в прошлом году Гуманитарной лигой, Лигой по правам человека и тому подобной ерундой.
– Запрещены? Но отчего? Это глупо.
– Оскорбление человеческого достоинства. Неблагопристойное мероприятие. Что-то в этом роде. Протесты Международной ассоциации лиц малого роста. А сами карлики – чемпионы, черные ядра, человеческие снаряды, как они себя называли, – были первыми, кто стал протестовать: ведь их лишали хлеба, делали безработными. Не считая девиц, которых тоже надо было кормить-поить-одевать. Они стали организовывать подпольные турниры, и, кажется, те имеют даже больший успех. Теперь съезжаются со всей Бельгии, севера Франции, отовсюду. Даже несмотря на то что чемпион из Анвера был брошен слишком далеко, врезался головой в стену, получил двойной перелом основания черепа – и каска не помогла, – умер в карете «скорой помощи» четверть часа спустя. А сколько карликов жили на гонорары от иллюстрированных журналов за более чем откровенные снимки.
Прощай, индеец Пума, и ты, Анита Ивовая Веточка, и вы, карлики, закованные в латекс, в перстнях, со всеми вашими причиндалами, девками, авто, вы, которых бросают в опилки, куда льются пиво и моча. Прощайте, валлонцы. Прощайте. Но почему прощайте? Всех их – и индейца, и Аниту, и маленьких призраков с накачанными бицепсами – можно увидеть снова, когда спускается вечер, в красном следе, теряющемся в воде.
Элла худа, кожа у нее бледная, на скулах два пятна, наводящие на мысль о солнце в тумане. Господин вспоминает отель «Горловина», первое появление Эллы, ее белизну, он ничего не знает о ее предыдущей жизни: из какой она семьи, кого любила, к чему стремилась. Худая, можно даже сказать тощая, особенно по сравнению с другими девицами – румяными, в теле, шумными, с громким дыханием. У Эллы легкое дыхание, ночью, чтобы расслышать его, приходится прислушиваться, она никогда не издает ни стонов, ни вздохов, спит тихо, словно плывет вниз по течению реки, скрестив на груди руки, ни один лист не шелохнется, ни одна птица не вскрикнет при ее приближении. Ни она не нарушит ничьего покоя и ничто не нарушит ее покоя – она плывет к смерти в каком-то своем собственном времени, далеком от нашего, от обид, которые мы наносим другим, от горя, которое им причиняем. В больнице тоже говорили, что она словно мертвая, лежит, не шевелясь, разговаривает, не улыбаясь, и все больше молчит. Воздух вокруг нее был такой, каким бывает вокруг мертвых: полый. Посвети нам, милое солнышко, в твоих лучах мы не такие мертвые. Блаженны лежащие под твоими лучами, как и обратившиеся во прах.
Иногда Элла раздевалась для меня перед окном, и я разглядывал черные волосы, покрывающие лобок, и коричневую борозду, превращавшуюся в розовую плоть, когда просил ее раздвинуть ноги. Я любил смотреть на это. После у нее не было времени помыться, она наскоро одевалась и бежала в «Горловину», чтобы патрон не ругал ее за опоздание – еще один, который поджидал ее, и не только тогда, когда она была на работе. Он следовал за ней до туалета, подслушивал, несмотря на то что она это обнаружила, и ссорился с другим – тихоней, дежурившим на лестничной клетке и ходящим за ней по пятам.
– А патрон не доставлял ей хлопот?
– Пытался, но знал, что это бесполезно. Как бы вам это объяснить? Она была выше всего, она… царила. Да, вот именно – царила. Достаточно было увидеть ее один раз, и все: ты потерян. Когда она заболела, в больнице все также признали ее превосходство: вокруг нее кружили и санитарки, и врачи – осторожно приближались к ее постели, тихо смотрели на нее и бесшумно удалялись, словно боясь испачкать что-то или навредить.
Однажды вечером мадемуазель Элла стояла на крыльце курзала, оцепенев от красоты музыки, которую там исполняли.
– Я чуть не умерла, слушая музыку.
Позже в кафе «Хоггар», такая же бледная, как торшеры в тени зеленых растений, она добавила:
– Не могу ничего взять в рот, даже воды, и не смогу несколько дней после этой божественной музыки.
– А что там исполняли?
– Все. Я не знаю, что именно. Это было чудо. Конец лета, Элла уже больна, лежит в постели в своей комнатенке в отеле «Горловина», на щеках розовый нездоровый румянец. Доктор только что осмотрел ее и стоит в дверях, словно не решаясь уйти, не сказав самого главного.
– У меня нет желания ни жить, ни умереть, – произносит она.
– Вы хотите сказать, что не боитесь смерти? – наклонив голову, спрашивает врач.
Мы обращаем взор туда, где находится то, что мы зовем «мир иной», и ничего не видим. Дрова, догорающие на лужайке, налетевший вдруг дождь, прохожие…
Господин любил Эллу в течение двух лет. Затем ее не стало. До Эллы господин был дурным, после Эллы он вновь стал дурным.
– Вы всегда чего-то дожидались от гор? – спросила его Элла в самом начале.
Ему бы так хотелось ответить «Я на них не смотрю с тех пор, как увидел тебя».
– Потому-то вы и не путешествуете? – спрашивает Элла. – Вы путешествуете мысленно?
Как-то я увидел Эллу стоящей у окна одного дома возле скал, в другой раз она спускалась по дороге от отеля, пустевшего в конце осени, когда задували первые ледяные немилосердные ветры. Голубка моя, кто не выпускает тебя из расщелин скалы, из впадин? Дай мне увидеть твои глаза, услышать твой голос, которым нет цены.
Видел я ее раз на пороге зимы неподвижно застывшей на месте, а затем вновь двинувшейся вперед, и невдомек мне было, что для нее наступала другая зима, в которой всякая белизна, всякая тишина, всякий покой царят подобно птицам в белом небе, где застыло снежное облако. Было это утром, Господи, а Ты не предуведомил меня в моем простодушии. Другие двигаются, толкаются, шумят, убивают. Что Тебе надобно было от меня в Твоих городах? Другие отправились туда проповедовать, запрещать, возвещать о наступлении поры союзов. Но кто союзничает, кто примиряется под Твоим оком? Помню день, когда Элла отправилась в больницу, я не плакал, если только это не были слезы, которые текут внутри черепа, подобно источникам, текущим под коркой земли.