IV
Дверь открыл санитар. Молодой стамбулец в аккуратной форме. Когда Мюмтаз спросил врача, он сделал знак и исчез. Почти сразу он вернулся и попросил Мюмтаза подняться на второй этаж.
На втором этаже была довольно большая комната. Два ее окна выходили на море. С одной стороны стоял довольно широкий диван, рядом с ним на двух креслах были навалены груды пластинок, а с другой стороны стоял включенный граммофон. Мюмтаз узнал мелодию, прежде чем увидел лицо доктора. Скрипичный концерт подходил к концу. Врач сидел на кровати в коротких штанах и гетрах, во взмокшей от пота и прилипшей к телу фланелевой рубашке и увлеченно слушал музыку. Мюмтаз почти что видел собственными глазами, как мелодия с причудливой вариацией, прекрасной, будто сон, постепенно приближалась к собственной сути. Как будто у него на глазах бросили в землю семена, которые тут же взошли, распускаясь ветвями и листьями.
Не было ни неожиданного введения, ни кульминации; мелодия не возвращалась и не колебалась; никому не открывала, наконец, истины; наоборот, она повторялась в коротких периодах с крошечными различиями, как осенний урожай, а после вновь исчезала в собственной переменчивости.
Не говоря ни слова, Мюмтаз тоже сел на край кровати, который для него освободил доктор, подвинув ногу и принялся слушать.
Что это было? Если бы его спросили, он бы пояснил: «Без сомнения, музыка — это одна из тех вещей, к чему я больше всего привязан». Но он бы все равно этим ничего не сказал. Была ли мелодия символом человеческой судьбы? Жалобой или упованием? Была ли она темным танцем в свете бессознательного, в свете воспоминаний? Какого мертвеца она призывала, какое время стремилась воскресить?
Или это был просто другой мир за пределами жизни, который, разрываясь, создал какой-то великан в образе человека, чтобы растратить силу нечеловеческого существа? Мюмтаз был уверен, что здесь тоже царила особенная атмосфера, подобная той, которая неявно ощущалась у изголовья Ихсана, со свойственными только ей градусами тепла, с удушающей духотой, с резкими и бодрящими ветрами, со смертоносными пустынными бурями. Здесь тоже жили очень трудно или, по крайней мере, очень интенсивно, как при пульсе сто двадцать и температуре сорок.
Суат перед смертью слушал этот концерт. Точнее сказать, в день смерти он проигрывал этот концерт снова и снова. Так он написал об этом в своем письме. Однако он не объяснил причину такого выбора. Концерт тоже не раскрыл эту тайну своей тяжелой отчаянной музыкой. Он даже не подозревал, что Суат вообще его слушал. Он был занят только тем, что распространял вокруг себя свою пламенную суть.
Мюмтаз смотрел на граммофон, словно весь секрет Суата находился между небольшим металлическим кругом микрофона и замкнутым миром пластинки, сиявшей матовым блеском. Как часто Мюмтаз представлял, слушая эту мелодию у себя дома, тот последний вечер Суата. «Наверняка его лицо было невероятно бледным… Кто знает, может быть, он смеялся, красивый, как святой, надо всем, как герой рассказа, который он предложил мне написать». В своем письме он указал, что прежде они послушали этот концерт с той самой девочкой, а когда та наутро ушла, он снова внимал ему в одиночестве, и вечером, когда писал свое последнее письмо, он вновь слушал ту же музыку. «Конечно, он иногда поднимал голову и с полным вниманием прислушивался к этим болезненным переходам, так как знал, что слышит его в последний раз». «Может быть, он, как и все, кто собирался умереть, был рассеян и ко всему равнодушен. Может быть, ему было страшно. Может быть, он раскаивался в том, что собирается делать. Возможно, он искал предлог не делать этого, смотрел с надеждой на дверь, чтобы кто-нибудь пришел и спас его».
Интересно, была ли в его смерти доля вины этого концерта? Он заводил в такие невозможные дебри… Затем Мюмтаз неожиданно смутно вспомнил, что уже слушал эту музыку тем вечером. Да, горечь памяти он ощутил в тот момент напрямую и отчаянное пробуждение было не напрасным. «Но где? Вечером я пришел домой, недолго поговорил с Ихсаном. Он чувствовал себя хорошо. Я был уставшим. Потом лег спать и проспал, пока Маджиде не разбудила меня…» Первая сторона пластинки со скрипом закончилась. Не глядя на молодого человека, доктор перевернул ее. Мюмтаз потер лоб, будто только что проснулся. «Но где? Может быть, во сне?» Конечно, он не мог слышать весь концерт. «Но свежесть памяти, но эта горечь!»
Он сидел на краю кровати человека, которого видел впервые, и, сжав ладонями виски, пытался вспомнить свой сон. Нет, концерт ему не снился, ему снился Суат, к тому же в очень странном образе. «Я стоял на побережье, на пристани какого-то ялы. Передо мной готовили к вечеру декорации на сцене. Сначала принесли большие, даже огромные балки. Но какими они были красочными! Лиловые, красные, ярко-синие, розовые и зеленые. Затем их соединили. „Сюда мы повесим солнце“, — услышал я. Я покачал головой и сказал: „Солнце не может сниться. Ни солнце, ни месяц. Сон — брат смерти“. Но меня никто не слушал. Наконец, они подвесили солнце. На самом деле это было не солнце. Это был Суат. Но каким он был красивым и каким ярким! По мере того как по его телу скользили веревки, улыбка расплывалась по его лицу. Затем Суата отнесли туда, где готовили декорации для вечера. Он должен был изображать заходящее солнце. После этого привели в действие катушки, неизвестное оборудование. Привязанные к Суату веревки растянули его тело. Я видел, что веревки режут его плоть, и, стоя на своем месте, сходил с ума от жалости. Однако сам Суат смеялся, как если бы не чувствовал боли; он был со всех сторон красочным, переливающимся, блестящим. Чем больше он страдал, тем больше он смеялся. А потом, не знаю, как это произошло, но Суат начал разбрасывать в разных направлениях свои конечности, на месте которых вырастали новые. Он стал напоминать куклу театра теней „Карагёз“, у которой порвалась веревочка. В море перед собой я видел ярко окрашенные части его тела, которые он бросил туда. Вдруг я услышал голос рядом со мной: „Посмотрите, что на меня уронили! Он бросил свою руку сюда, на меня!“ — говорил голос. Я обернулся на голос — это была Адиле. Она смеялась и сгибалась от смеха. В тот момент я проснулся. Пришла Маджиде и сказала, что Ихсану стало хуже».