— Это те самые люди, которые печатают «Трибуну»?
— Да.
Часть вторая
XII
Начальная столярно-строительная школа третий раз сменила помещение в начале 1942/43 учебного года, когда немцы подходили к Сталинграду и карабкались, как тараканы, по горным хребтам Кавказа. Они ощущали дыхание могучей Волги и степей Поволжья, ловили ноздрями запах бакинской нефти.
«Трибуна» призывала: «Нужно ударить в слабое звено гитлеровской военной машины, следует уничтожать транспорт врага.
Каждый пущенный под откос поезд — значит, одним днем войны меньше, меньше одним днем неволи».
Родак не мог успокоиться:
— Ну вот, рвались к работе, а теперь, когда нужно организовать какую-то жалкую пятерку, выдохлись, а?
— Что прикажете, дать объявление в «Новом курьере»: требуются, мол, диверсанты. Ты ко мне присматривался полгода, а нас подгоняешь, — негодовал Юрек, Стах ему поддакивал.
Первого члена пятерки нашли в школе. Они выловили его из толпы почитателей столярного ремесла, хваставших друг перед другом своими званиями, балагуривших на занятиях, потешаясь над дырявыми брюками преподавателя по коммерческой переписке.
Этот преподаватель был патриотом, он старался привить ученикам любовь к польскому языку с помощью составления писем, начинавшихся примерно так: «В ответ на Ваше письмо от такого-то в отношении поставки…» Кроме того, он туманно намекал на подневольное положение и говорил о необходимости быть непреклонным до конца.
Недосказанное принималось к сведению, и на этом все кончалось. Не менее патриотически был настроен ксендз-законоучитель, молодой еще человек, готовый в любую минуту вспыхнуть, как смоляной факел. Этот не переставал внушать: «Поляк — значит хороший католик». Он преподавал Ветхий и Новый завет, делал экскурсы в догматику и историю церкви.
— Скажите, пожалуйста, Коперник носил высокий духовный сан? — Стах задал этот вопрос неожиданно для самого себя. Теперь отступать было нельзя.
— Разумеется. Каноник во Фромборке — епископ, это не мало.
— Тогда почему же его книжка о вращении небесных тел запрещена? Папа запретил. А если папа непогрешим, то, значит, Солнце вращается вокруг Земли. (Это был отзвук его разговоров с Секулой.)
Со стороны ксендза последовали сбивчивые рассуждения о непогрешимости папы только в вопросах веры. Однако это было лишь начало. Ксендз припомнил ему это, когда кончилась первая четверть, — он не мог удержаться, чтоб не использовать благоприятного случая.
— Есть и такие, которые, понюхав чуть-чуть науки, да еще неизвестно какой, сеют в душах верующих беспокойство и сомнение. — Ксендз, не мигая, смотрел на Стаха. — Но они не знают вещей, о которых берутся судить, или знают их поверхностно, это безбожники, которые и молиться-то не умеют, и давно забыли выученные в детстве слова «Богородицы»…
Во время экзамена ксендз неожиданно обратился к Стаху:
— Перечисли, сын мой, для начала десять заповедей, а потом расскажешь, откуда они произошли.
Стах сбился уже на второй заповеди. В голове у него была черная пустота, в которой порхали, точно спугнутые голуби, обрывки: «Не убий… не убий… которая ж это заповедь?»
— Не мучайся, дорогой. — Ксендз нахмурился. — Ставлю тебе в четверти не двойку, а кол. Кол.
Разумеется, создавшуюся ситуацию следовало использовать до конца, и ксендз был бы плохим психологом, если б не сделал этого.
— Ну, а теперь десять заповедей нам перечислит Шерментовский.
Шерментовский был необычайно тихим и робким юношей со спокойным, неподвижным лицом и гладко причесанными волосами. Говорил он мало и в разговоре неожиданно выделял то или иное слово. Это звучало так, точно он впервые читал незнакомый текст.
Шерментовский поднялся, скрипнув крышкой от парты, лицо у него стало изжелта-бледным.
— Я не знаю… на память.
Ксендз привстал, перенеся тяжесть тела на руки, прилипшие к столу.
Юрек толкнул Стаха локтем в бок. Стах шепнул:
— Поговори с Шерментовским после уроков. — И многозначительно подмигнул.
На лице у ксендза было написано неподдельное страдание.
— Я… я не нахожу слов… — И он вышел из класса, хлопнув дверью.
— Вот так штука, — сказал кто-то из угла.
Юрек перебирал в памяти одного за другим своих одноклассников, он старался представить себе их такими, какими они были когда-то: в мундирчиках с голубым кантом и никелированными пуговицами. Они возникали в памяти вместе с обрывками давно забытых событий. Странно, что он до сих пор ни с кем не встретился. Кое-кого он, правда, видел мельком на улице уже во время оккупации, без гимназических мундиров, повзрослевших. Разговор ограничивался обычно тем, что они говорили друг другу: «Привет…» или спрашивали на ходу: «Как дела?»