Каждая хозяйка была мастерица на одну ягоду. «Уж очень в этом году кизил удался, ягода в ягоду», — бывало хвастается соседка по даче. Абрикосы должны были быть прозрачными, как глазированные фрукты, клубника и малина и крыжовник заливались на сутки спиртом, чтобы натянулись алкоголем, а сливы варились, как теперешние джемы или повидла, так же и брусника и смородина — кисловато, к мясу.
Свежие и сушеные грибы приносили бабы в лукошках — их красные платочки мелькали в зелени сада — и звонким голосом выкрикивали: «Боровики, грузди, лисички, подберезовики, рыжики, масленки, по грибы, по грибы…» Охотнее всего мы сами ходили в лесок собирать землянику и белые грибы. На желтушки и сыроежки и смотреть не хотели.
Самое заветное место на дедушкиной даче была башенка. Там на много верст видны были окрестности, поля, леса, огороды, сады вокруг дач, а вдали извивалась Москва-река.
Целый день проводили мы на крокетной площадке, на качелях и гигантских шагах. Крокетом увлекались так, что забывали про обед и чай, и не раз прибегала горничная «кликать» к столу, потому что старшие уж больно не терпели беспорядка и запоздания.
На качели нас, детей, подносили старшие, потому что ногами не достанешь до земли; а на гигантских шагах захватывало дух так, что делалось страшно. И просили и кричали: еще, дяденька, выше, еще!
Воскресенье был самый веселый день, его ждали с нетерпением и считали, сколько осталось до воскресенья. К обеду на кулебяку и грибы съезжалось из города много гостей, к чаю приходили соседи и молодежь из других дачных местностей, а дедушка привозил разные филипповские калачики, шоколад в пестрых бумажках и тянучки. Демид ради праздничка был навеселе, распаковывал кульки, оделял детей подарками и шоколадками и картинками, так что можно было целую неделю меняться до следующего воскресенья: две шоколадки за маленький мячик, три — за перочинный ножик. Все эти сокровища относились на вышку, на башенку, чтобы не мешать взрослым — с глаз долой, — и там шла своя жизнь: игра в папу и маму, в лавку, в куклы и проч.
На лодке катались только большие, но на станцию провожать гостей брали и маленьких.
На станции была своя жизнь. Тут знали всех чиновников, начиная со станционного начальника, его жены, дочек, всех телеграфистов и тот особый тип «станционных барышень» в передничках, шарфиках, которые у нас получили почему-то название «курмалядок» или «дачных звездочек». Одна из них, верно, не зная хорошо французского языка, вместо «пуль маляд»[36] сказала «кур маляд», так и пошло — курмалядки. Над ними посмеивалась дачная аристократия, но они имели успех у молодых станционных чиновников, офицеров и даже студентов, что уж было совсем обидно: барышни считались «пустенькими», а студенты «серьезными».
Еврейским барышням не разрешали дружить с русскими, потому что русским не велели водиться с жидовками, а может быть потому, что еврейки были «тихие и смирные», а русские себе позволяли в Татьянин день или в день Веры, Надежды, Любови и Софии — 17–18 сентября — справлять шумные именины с цветными фонариками, с попойками и даже танцами «семи покрывал»[37], о чем шептались все соседи, начиная с горничных, и чем возмущались дамы.
Еврейские барышни танцевали только три-четыре раза в году, на еврейских благотворительных вечерах, на свадьбах, а на даче больше жались к стенке или, если танцевали, то с кузенами и женихами.
Однажды одной тетушке начал какой-то «аноним» посылать букеты роз. Пробовали отсылать обратно, но розы приходили, и никто не знал, каким образом садовник находил их в саду. Впрочем, садовник, верно, получал на чай, а героиня не смела сознаться, от кого были розы. Так и уехали с дачи, не зная имени тайного воздыхателя.
Вечерами старшие уходили гулять или сидели на балконе за чаем, громко смеялись, и жизнь была несправедлива только к маленьким. На перилах, на двойном кресле — диванчике, который звался тет-а-тет, на ступеньках, в качалках и креслах, вокруг стола с самоваром, когда бабочки и мотыльки вьются вокруг большой висячей керосиновой лампы и, обжигая крылышки, падают на скатерть, велись шумные беседы и страстные споры о вещах, которые были непонятны и тем более интересны.
37
Так назывался танец Саломеи из одноименной драмы О. Уайльда, представлявший изысканный полустриптиз.